– Я попробую, – нерешительно промолвил Владимир Леонидович.
В наступившей тишине было слышно, как попискивали под его пальцами кнопки мобильника.
Он произнес со страдальческим придыханием:
– Леонора!
Ответил ему молодой мужской голос:
– Кто спрашивает?
Вопрос привел Владимира Леонидовича в замешательство. Ответить: муж? Ну какой он в нынешнем его положении муж. Сказать: бывший, но это было бы неправдой, так как он с Леонорой не разводился. Сказать: покойный, язык не поворачивался. Если покойный, чего ты звонишь? Что тебе неймется? Покойник – от слова «покой». Вот и лежи себе покойно, отдыхай от трудов, которыми утомился ты под солнцем. Он решил вообще не сообщать неизвестно кому кто он такой.
– Ее друг, – неуверенно сказал он. – Владимир.
– Слушай сюда, Володя, – развязно проговорил молодой голос.
Качество связи было отменное, и было слышно, как он в три глотка выпил нечто, должно быть, весьма достойное, после чего с наслаждением выдохнул: у-х-х и причмокнул. Скорее всего, эта грубая скотина выхлебала стакан бурбона из домашнего погребка. Владимир Леонидович был большой его ценитель и зимними вечерами, сидючи с бокалом у камина и имея рядом млеющую от уюта и счастья Леонору, изредка с дрожью в спине припоминающую, как такими же зимними пронизывающими вечерами она выбегала по нужде во двор, приобнимал верную жену и шептал ей на ушко, а сейчас, котеночек, пора бай-бай.
– И запоминай. Друг у моей Леонорочки только один, и это я. Понял? А еще позвонишь – найду и ноги из жопы вырву. Понял? Удачи. Не кашляй.
После всеобщего молчания 305-й с выражением продекламировал:
– Башмаков она еще не износила, в которых шла за гробом мужа.
– Всё прахом, – сдавленно промолвил Владимир Леонидович.
Вы скажете, друзья, что это сказка; что мертвые, уснув, не говорят; и что тем более их не тревожат дела Земли, покинутой планеты. Наверное. Однако не случайно в нас желание узнать, что будет с нами там. Вполне ли безучастны делам живых усопшие; ведь тревоги, стремленья, убежденья и любовь – все то, что составляет нашей жизни сладкую отраву, не может не оставить в нас следов, незримо, тайно, страшно присутствующих в смерти. Как ветер, просвистевший над пустыней, рябит пески и оставляет рябь застывшими волнами, так пережитое нами не покидает нас в посмертном бытии. И разве не слыхали мы о Царстве Мертвых? Разве Данте не известил нас о мученьях Ада, Чистилища покое и блаженстве Рая? Разве не спускался в подземелья смерти Гильгамеш, а вслед за ним – Геракл? Мир мертвых – это мы, живые. Но лишь немногим доступно всепониманье сущего, улыбка печальной мудрости, встречающей расцветшую зарю и наступленье вечера и мрака.
«Вот, – указал Витя. – Участок четвертый, захоронение семьдесят первое. Смотри». За железной, метр высотой, черного цвета оградой Марк увидел камень, на лицевой, полированной стороне которого белые буквы складывались в слова: Игумнова Алла Александровна, 20. XI. 1910 г. – 26. XI. 1999 г. Сквозь гравий лезла трава; в цветнике с потрескавшейся землей торчали бурые стебли высохших цветов; рябина в углу усыпала могилу пожелтевшими узкими зубчатыми листьями и поблекшими оранжевыми ягодам. «Спилим?» – предложил Витя. «Мешает?» «Да нет. Можно и с ней». «Тогда оставь». Солнце спустилось ниже, но пекло с неубывающей силой. Кусты жасмина за оградой изнывали от жажды. На верхние ветви росшей рядом с жасмином березы грузно уселась ворона. Марк взглянул наверх, и от бледно-голубого, накаленного, беспощадного неба перед глазами у него поплыли радужные круги. Витя чиркнул зажигалкой, прикурил от бледного пламени, затянулся и, выпуская изо рта дым, сказал: «Значит, послезавтра. Когда?» Он стряхнул пепел в цветник и посмотрел на Марка мутными, но уже протрезвевшими глазами. «К часу». «Тогда я пошел». «Иди. Икра тебя ждет». «Ага, – буркнул Витя. – Девка парня ждала, да другому дала. Там и без меня…» Марк провел ладонью по голове, ощутил горячие волосы, вздохнул и двинулся вслед за Витей. Домой. Холодильник наверняка пустой, но никаких магазинов. Сил нет. Холодный душ, чай с чем-нибудь… с чем? ну, может быть, Бог пошлет кусочек сыра, если папа все не подъел. И спать. А завтра… Видно будет. Телефон зазвонил. Снова работа? Не отвечать. Меня нет. Звонил на все кладбище. Глянул, кто так настойчиво. Оля. Он ответил и услышал ее прерывающийся голос. Ты можешь приехать?! Сказать, что на последнем издыхании. Марк, отчаянно звала она, что ты молчишь? День был тяжелый, пробормотал он. Такая жара. Она взмолилась. Марк! Он покорно кивнул. Конечно.
Глава вторая
1.
Бабушка нашего героя, Марка Лоллиевича Питовранова, родив сына своего, первенца, нарекла его Лукьяном не без тайной мысли доказать окружающему миру, что здесь все-таки Русская земля, Россия, и нет в ней такого уголка, где бы не благоухал русский дух и не пахло бы Русью, ей же слава во веки веков, аминь, царской ли, советской, все едино. Имя человека есть одно из существенных доказательств, что он действительно русский, а не какой-нибудь, скажем, грек, или татарин, или тем более еврей, каких даже в ближайшем соседстве было немало, в частности, семейство Финкельштейн, где сам Финкельштейн был ни рыба ни мясо, зато супруга его, Дора Борисовна, была известнейшей преподавательницей пения, и приходившие к ней народные, заслуженные и просто артисты изводили бабушку, дедушку и маленького Лукьяна бесконечными и однообразными руладами: о-о-о-о-а-а-а-а-о-о, а-а-а-а-а-о-о и так далее. Вполне возможно, что именно это разбудило дремавшую в бабушке неприязнь к евреям, о которых она сообщала сыну своему, что они хитры, изворотливы и трусливы. Дедушка возражал, указывая на свое боевое братство с Гершлем, отзывавшимся на Гриню, и Мойшей, откликавшимся на Мишу. Оба они под Будапештом сложили головы за нашу Советскую Родину. Всего лишь частности, сурово отвечала бабушка и велела смотреть шире. Велико было ее торжество, когда потрясенным гражданам сообщили о заговоре врачей-убийц, и все Финкельштейны в те дни, не исключая Доры Борисовны с ее царственной осанкой, ходили, едва ли не вжав голову в плечи. Еще бы. В древней памяти их племени одна страшнее другой возникали картины изгнания, погромов, обесчещенных девиц, разбитых о камень младенческих голов – словом, все, вплоть до газовых камер и пятого пункта, чем человечество по божественному попущению пыталось стереть с лица земли ненавистный народ. «Не будь дураком, – говорила она дедушке, – и меньше болтай о своем Мойше». Помимо евреев в доме, в полуподвальном этаже, обитали татары, в зависимости от времени года выходившие во двор или с метлой, или с лопатой и скребком и в тишине раннего утра громко ругавшиеся между собой на родном языке. «Не слушай, – внушала бабушка сыну своему, Лукьяну. – Это гадость». Лукьян не слушал, но запоминал. Много лет спустя, когда занавес его жизни стал опускаться, сидя за рюмкой, давно уже не первой, с бессмысленной улыбкой он передавал сыну своему, первенцу: киль манда сараким бекюм! Марк спрашивал, что бы это означало и на каком языке. «Не вздумай! – вступала Ксения. – Не нужны Маркуше повести твоего детства… Горе ты писатель!»
Чтобы завершить.
Во втором подъезде жили греки – худой и желтый, словно только что после желтухи, Метаксис, сапожник, Метаксиша, жена его, летом появлявшаяся во дворе в халате черного шелка с вышитыми на нем золотыми розами, и Арета, греческое дитя, ровесница Лукьяна, тихое существо, страдавшее от своего большого – в папу – носа. И, наконец, в последнем, седьмом подъезде, на пятом этаже, один в двух комнатах, что по тем временам было неслыханной редкостью, жил Фердинанд Гонзальез, прибывший к нам с фронтов гражданской войны в Испании. Вечерами приезжала «Победа», и он выходил, смуглый, невысокий, черноволосый, оглядывался направо, оглядывался налево и только после этого садился в машину и укатывал неведомо куда. Указывая на него, на греческое семейство, на татар, бабушка говорила Лукьяну, своему первенцу, от которого впоследствии произошел Марк, что русская доброта не знает границ. «Кого только мы не привечали! – вздыхала она. – А нам в ответ – черная злоба». Возражал дедушка. А наши русские во Франции? В Америке, как Северной, так и Южной? «Это враги, – отсекала бабушка. – Иуды. Изменники». Бедная. Когда утром шестого марта объявили о постигшей всех нас величайшей утрате, у нее несколько дней было каменное лицо и воспаленные глаза. Но ни слезинки. Сухое испепеляющее горе. Дору Борисовну угораздило засмеяться в телефонную трубку (телефон был в коридоре). Шедшая на кухню бабушка остановилась, вперила в нее безумный взгляд и, помолчав, промолвила: «Змея». С Дорой Борисовной случилась истерика.