С детства трепетал от гневного блеска в ее глазах и объявлявшего ему приговор металлического голоса. Привязанный к стулу нитками, он должен был сидеть час, два, а то и три – до поры, пока мама не сочтет, что преступник отбыл свой срок, или же он сам, разрыдавшись, признается в содеянном. Не знаю более изощренного наказания. Казалось бы, проще простого порвать нитки и спрыгнуть со стула. Но это означало бы – так много лет спустя рассуждал Лоллий – открытый вызов божеству, о чем он, маленький, жалкий, перепуганный насмерть человечек, не смел и подумать. В сущности, это был прообраз человеческой жизни, ибо мало среди нас людей, достаточно отважных, чтобы порвать путы бесконечных условностей, ложного патриотизма, мнимого долженствования и послать желающих заполучить его душу, мысли и преданность на всем известные три буквы. Свободный человек – редкость; а тут перед нами всего-навсего робкий мальчик, трепещущий перед неумолимостью материнского суда. «Мамочка… Прости! Я поджег!» – кричал он, захлебываясь слезами. Кому объяснить? Кто поймет? Целых три дня он боролся с искушением узнать, что случится, если маленький, совсем маленький огонек вроде затухающей спички положить в корзину с приготовленными для последующего применения аккуратно нарезанными газетами, стоящую по правую руку от унитаза? Если вдруг загорится, всегда можно сказать, что Евгений Александрович, муж Доры Борисовны, любит курить, сидя на толчке; или папа… Он так и вопил сначала, сваливая заполыхавшие газеты то на Евгения Александровича, то на папу. Но страшными глазами глядела на него мама. «Врешь!» У него кружилась голова, холодело в животе, и он с отчаянием сознавал, что она видит его насквозь – видит его смятение и страх перед ожидающей его карой. Разве можно было не признаться? Храбрая Зоя – и та бы открыла врагу военную тайну.
«Ну-ну, – потягивая трубку, благодушно говорил Андрей Владимирович. – Ведро валерьянки. Прошу простить. Или вот, – указывал он на бутылку, и Лоллий молча наполнял рюмки. – Превосходное средство. Давайте успокоимся. И вы, Анна Александровна… Стоит ли. Творческий человек… Бывает… э-э… несколько поспешен в суждениях. Между тем в истории… я замечу… есть высший разум. О, ради всего святого. Не надо, – он уложил трубку в пепельницу, взял рюмку и, взглянув через нее на Лоллия, кивнул, выпил и закусил квашеной капустой. – Хрустит! Анна Александровна! Позвольте всю правду. Вы волшебница солений, квашений, котлет и борщей. Но не надо отправлять меня кадить и бить поклоны. Не надо, сударь! – напрямую обратился он к зятю. – И супруге вашей передайте, – строго взглянул он на Ксению, – не надо! Ибо бес-смыс-ленно! Да. Высший разум. Его чтил еще Гераклит. А греки… древние, я имею в виду… совсем не дураки были древние греки. Маркс у древних многое почерпнул. Но это не какой-нибудь там… бог, – презрительно усмехнулся Андрей Владимирович, – у которого все просят… Дай то, дай это, дай еще что-нибудь. Высший разум есть нечто совсем иное. Высший разум есть сочетание тысяч… миллионов несправедливостей, рождающих вечную справедливость! Несправедливость забвения Пересвета всего лишь якобы забвение. Завод на его могиле… и его братца… только кажется… э-э… вам, сударь… как вы изволили выразиться… ну, словом… я даже повторять не хочу. Слушайте, – призывно воскликнул он, – слушайте голос времени! Читайте письмена времени! Постигайте смысл времени! И вы, может быть… я, по крайней мере, надеюсь… вы поймете, насколько справедлив высший разум – даже в беспощадности, с какой он упразднил бессмысленную, тупую, порожденную исключительно страхом перед небытием религию и все ее институты. Всех святых в вашем смысле. Их вынесли». Точку поставил и взглянул взором победителя. Однако не сдаваться же ему. Лоллий вяло заметил, какой этот высший разум странный. Похоже, принадлежит шизофренику. Ничего удивительного. Казнить священников, взрывать церкви, преследовать верующих. Ну, верует человек и пусть верует. Кому от этого плохо? А церкви? Такая красота…
Мама протестующе воскликнула, что никогда не влекло. Ворота в загробный мир. Не для нее. Надо жить, а не готовить себя к смерти! Всей душой, всем естеством своим она принадлежит земле, родной нашей, русской земле, где неимоверными трудами, лишениями, жертвами мы построили новый мир. Пусть он еще в строительных лесах, недоделках, помарках, но тому, кто, отрешась от мелочных придирок, взглянет на него беспристрастным взглядом, просияет невиданная красота. Лоллий откашлялся. Мама метнула на него исполненный презрения взгляд. Ах, запершило. Еще бы. Мы у многих кость в горле. Нас хотели стереть… испепелить… уничтожить! Звенел ее голос. А мы выстояли и победили. Кто бы знал, как она страдала от невозможности оставить его… Кивком головы мама указала на Лоллия. Он маленький, года три или четыре, никто не брал… И она не могла. А ее место – она знала! – было на фронте. Ночи напролет бессонные с одной мыслью – спасти Отчизну! Огненные слова полыхали в ее груди. Жанна д’Арк – вот кем стала бы она, окажись среди бойцов. Кто посмел бы остаться в окопе, если бы она со знаменем в руках двинулась на врага! Кто не откликнулся бы на ее призыв вступить в священную битву! Кто не исполнился бы отваги, видя ее бесстрашие! Гибель? Ей навстречу была распахнута душа. Мама была прекрасна – с прямой осанкой, гордой седой головой, сверкающими восторгом смертельной схватки глазами.
Андрей Владимирович поглядывал на нее с некоторой оторопью. Он желал бы направить беседу в другое, мирное русло – обсудить, может быть, судьбы религии в нашей стране, поразмышлять, когда, наконец, потребность в ней окончательно отомрет у советского человека, оставшись кое у кого исключительно рудиментом – как встречающийся изредка у новорожденных крошечный хвостик, свидетельство о ходившем на четырех ногах и ловко лазавшим по деревьям пращуре, – легко устраняемом несложной операцией, или о появлении на свет премилого дитя, отблеска солнца, долгожданного наследника, коего в сокровенных сердечных глубинах чают и он, и его супруга, и, несомненно, Анна Александровна. «Да! О да!» – пылко откликнулась она. Какие свершения ему предстоят! (Мама говорила о Марке, своем внуке, еще не рожденном и, по смутным воспоминаниям Лоллия, еще даже не зачатом.) Тут она взглянула на Лоллия, и прекрасное ее лицо омрачилось тенями несбывшихся надежд. Не будем таить: она прозревала в Лукьяне государственного деятеля. О, сын мой! – так, по ночам, иногда касаясь губами горячего лба свалившегося в ангине Лукьяна, мама доверяла бумаге заветные мечты. В годину трудную ты встанешь у руля. Пусть ветер свищет, волны бьют о борт и паруса вот-вот сорвутся с мачты. Ты твердою рукою правишь руль. Сквозь бури завыванье звучит твой голос: все наверх, матросы! Крепите паруса. Вперед смотрите, чтоб гибельные скалы миновать. Не место робким! Не дрожать от страха! А кто от ужаса лишился сил и воли – за борт того! Лишь мужество смирит стихию.
Лоллий горестно качал головой. В прошлом году полез на антресоли за старым, времен газетной его молодости блокнотом, вместе с ним вытащил мамины тетради и до глубокой ночи их читал. Отечество, родная земля, Вождь (с большой буквы), битва, подвиг, Сын (тоже с большой), мать, любовь, долг – все это в разных сочетаниях производило столь гнетущее впечатление, что у него в груди образовался горячий ком, который он хотел бы, но не мог выплакать слезами сострадания и боли. Бедная. Ее судьба – это судьба России, совращенной мировоззрением, чья бесчеловечность была тем более опасна своей дикарской незамысловатостью. Для исцеления маме потребовалась болезнь, от которой она очнулась вне своего возраста, где-то между детством и юностью, в состоянии безоблачного счастья. Годы миновали; Марк родился, и она протягивала к нему руки и умоляла: «Дайте, дайте мне его, моего мальчика!» Кажется, она считала его своим сыном. Лоллий раздобыл для нее особенную палку с тремя концами, и, опираясь на нее, мама бродила по новой квартире. «Как хорошо! – говорила она. – Какой Марк молодец!» Иногда, впрочем, ей казалось, что вместо Ксении появилась чужая баба, бесстыдно напялившая на себя ее, мамино, прекрасно сохранившееся с послевоенных времен крепдешиновое платье. Ярость овладевала ею, и, поднимая палку, как в рукопашном бою – штык, тремя ее концами она чуть ли не упиралась в грудь Лоллия, требуя, чтобы он немедля изгнал эту воровку и вернул в дом чудесную Ксению. «Она мне как дочь, бессовестный ты человек!» И смех, и грех, ей-Богу.