Бердяева и даже мало кто всерьез прочел Достоевского. В школе его «не проходили».
Собрания предварялись мелкими пасквилями в институтской газете. Понемногу подтягивали «компромат». Общественное осуждение иногда выливалось в наивные стихи. Помню начало:
Мелколесье, мелколесье,
Сколько шума, сколько спеси… —
это наши два однокурсника, пересаженные к нам с киноведческого для укрепления партийной линии, писавшие в четыре руки роман «Дорогу осилит идущий», выступили в открытую. Это было даже трогательно — понятные, открытые враги. Хорошо, что их не было на той вечеринке, а то бы подозрение в доносе пало на них, и мы бы окончательно запутались.
А мы и так запутались. Открытыми врагами были два-три преподавателя марксизма, несгибаемые сталинисты, готовые немедленно поставить смутьянов к стенке. Они орали с пеной у рта, и никто их не боялся. Помню даже забавный эпизод: один такой орал, орал устрашающе, и на вид был страшный, просто медведь из берлоги, а позади Иванова и Трифонова сидел преподаватель военного дела, кадровый офицер. Он успокоил: «Ребята, не сдавайтесь, у них ничего нет, а у нас пулемет есть!» Он, оказывается, сочувствовал студентам, кто б мог подумать?
Да и большинство преподавателей сочувствовали — потихоньку, шепотом. Пока не поняли, чем это грозит. Пока не грянуло то общеинститутское собрание, что длилось два вечера до двух часов ночи. Его готовили где-то в райкоме, и слухи постепенно просачивались. Предложение: исключить всех участников «капустника» из комсомола. Стало быть, и из института. За «политическое хулиганство». Так это сформулировали. Никто не верил, что так сурово обернется это высосанное из пальца дело.
Валерий Шорохов, видимо, знал, и решил упредить события. Ему полагалось делать отчетный доклад, он попросил два часа, а говорил еще дольше — в мертвой тишине. Он выступил с резкой критикой ВГИКа, особенно партийной организации, и по пунктам, с адвокатской выучкой, невзирая на лица, вскрывал всякие безобразия, творимые администрацией, и обращал внимание на проблемы, которыми действительно следует заняться. По сути, он принял огонь на себя, правдолюбец наш и «законник». Его прерывали — из президиума, а зал топал ногами и кричал — «продолжай!» Это был его «звездный час». Ему хлопали, восхищались его смелостью, а он верил, что повернет собрание ко всем этим насущным вопросам, а наш курс останется в графе «Разное».
Но его самого повернули — собрание перенесли на другой день в виду позднего времени, и он вдруг оказался пятым в ряду осуждаемых, хотя не принимал участия в пародии, а на самом деле — первым — слишком сильно разозлил начальство. Он мог по возрасту выбыть из комсомола, но не стал этого делать. Потрясенные его докладом студенты готовы были дать отпор «вышестоящей организации» — простым голосованием. Все как один. Шестой в их компании оказалась ни с того ни с сего Наташа Вайсфельд — просто как хозяйка квартиры. Помню, кто-то из первого ряда закричал: «А кто такой этот Вайсфельд?» — не зная даже, мужчина это или женщина. И ее охотно вписали в список.
А Даи Смирновой на том собрании не было. Еще в первый день, до доклада, она поднялась на сцену с большой сумкой и сказала, что опаздывает на поезд, у нее в Киеве съемки. «А если вас будут завтра расстреливать, вы тоже поедете в Киев?!» — кому-то не понравились ее игривые манеры, ее клетчатые «стиляжьи» штанишки, но на эту реплику даже президиум улыбнулся, а Дая отшутилась и уверенно удалилась. Мне врезался в память этот контрастный эпизод, потому что по институту уже шел слух, что она-то и настучала. Держалась она как-то отдельно, беззаботно, в общих бдениях не участвовала, а тут — отпустили, да еще с шутками. Это подтверждало подозрения.
Рассказывать всю ахинею, что неслась с трибуны, скучно выступали науськанные первокурсники с дежурными заверениями в верности комсомолу, партийные и профсоюзные общественники горячо осуждали — кого, что? — никто не знал точно. «Они дошли до того, что пели „Интернационал“ под гитару!» «Не пели!» — но выяснять точно, что, собственно, происходило на этой вечеринке — никто не пытался. Чтобы не сделать еще хуже. Пленка наша с записью пропала без вести, никто о ней и не вспоминал. Получалось, что нечто архигнусное, но слово «Ленин» избегали произносить, это «святое», скажешь не в том контексте, и тут же посадят. Поднимались на трибуну и защитники — двое старших студентов, один преподаватель диамата — Герман, пытались мягко переключить толпу на другие темы, а провинившихся — не выгонять, ну нашкодили, молодо-зелено, дадим выговор — перевоспитаются. Дали и обвиняемым последнее слово. Кто как — в меру нервного истощения *— покаялся — мол, сожалею о случившемся, больше не повторится. Как на классных собраниях. Была уже полночь, но расходиться никто не хотел, требовали голосования, готовы были сидеть хоть всю ночь, чтоб в едином порыве поднять руки в защиту. И подняли. Голосовали по очереди, за каждого. «Кто за то, чтобы исключить Валуцкого из комсомола?» Никого! «Кто против?» Все подняли руки. И так — про каждого. А когда дошло дело до отсутствующей Дай Смирновой — зал заколебался. Слух, что она-то и донесла, распространился по всем факультетам, а доносчиков надо наказывать. И наказали — немедленно. «Кто за то, чтобы исключить?» Почти все подняли руки. И я тоже — проголосовала, как большинство. Хотя еще пять минут назад хотела воздержаться. Но — гипноз поднятых рук… А когда спросили «Кто против?» — все прижали руки к стульям, только три руки уверенно поднялись в одном ряду. Это были Гена Шпаликов Володя Китайский — они уже начинали вместе работать над сценарием «Причал», — и кто-то с ними по соседству. Этот момент врезался в память, потому что мне тогда уже стало стыдно. Они без колебаний подняли руки, пошли против массового психоза, без оглядки на зал. А это были талантливые мальчики, заметные в институтской среде, писали стихи.
(Володя Китайский вскоре покончил с собой, когда закрыли его картину — этот самый «Причал», он повесился в лесу под Загорском. Гена сделал это много позже, в тридцать семь лет. Может, потому и вспоминается тот «момент истины» с полной ясностью? Они были независимые, не такие, как все. Но их весело поднятые руки не предвещали никаких трагедий, наоборот, долгую счастливую жизнь. Теперь, за давностью лет, все кажется неслучайным, всюду чудятся намеки судьбы, и картинка эта вплетается в общий сюжет стоп-кадром. А тогда — ну просто озадачили эти руки, вывели меня из помрачения ума, и захотелось поближе познакомиться со Шпаликовым, может быть, подружиться, хотя в тот момент и в голову не могло прийти, что через три месяца мы с ним поженимся.)
Той ночью казалось, что мы победили — всем миром проголосовали против исключения пятерых: Валуцкого, Вайсфельд, Иванова, Трифонова, Шорохова.
Расходились в какой-то эйфории. «Демократический централизм», воля общего собрания! Но — «обманули дурака на четыре кулака», коллективного дурака тоже легко обмануть. Их исключили решением райкома — из комсомола и из института. Шорохова немедленно выгнали из общежития. Он просто помешался, он не мог поверить, что такое может быть. Писал жалобы во все инстанции. Несколько дней до отъезда в Омск он жил у нас на Краснопрудной и казался невменяемым. Еще стоп-кадр: мама зовет его в кухню завтракать, я в который раз зову, а он стоя печатает на машинке очередной документ. Забывал сесть, забывал есть, все еще верил, что если правильно составить бумагу — где-то там, в ЦК, разберутся, справедливость восторжествует.
Всем им было предписано трудовое перевоспитание. Вернуться во ВГИК — с двухлетним рабочим стажем и характеристиками с места работы. Ничего, казалось бы, страшного в сравнении с будущими открытыми диссидентами, что попадали в тюрьмы, в ссылки, в психушки. Но ничего общего: в репрессиях конца шестидесятых была своя жестокая логика — кто-то «вышел на площадь» в 1968-м, кто-то печатал «Хронику текущих событий», распространял подпольно привезенные книги, то есть совершал Поступки, и о них теперь много написано. А наша история 1958-го, хоть и осталось в глазах много ярких стоп-кадров, годится только для пьесы абсурда. Для страшноватой комедии. Как молния с небес, как кирпич на голову — адская машина могла обрушиться на кого угодно, непредсказуемо и неотвратимо.