Эдвард воспринял указание буквально.
Мне было одиннадцать – достаточно, чтобы самостоятельно перейти дорогу по светофору. Но он ни разу не оставил меня одну. Каждый день он парковал машину и ждал вместе со мной. Когда сигнал светофора менялся и мы ступали на переход, он брал меня за руку или за плечо и держал, пока мы переходили на другую сторону. Это настолько вошло в привычку, что я почти уверена: он даже не осознавал, что делает.
Я могла бы отстраниться или попросить, чтобы он отпустил меня, но не делала этого.
В первый день после его ухода, в первый день, когда мне пришлось идти в школу и переходить дорогу в одиночку, казалось, что улица стала в два раза шире.
Рассуждая логически, я понимаю, что Эдвард не виноват в том, что семья после его ухода распалась. Но в одиннадцать лет плевать на логику. Тебе просто ужасно хочется снова держаться за руку старшего брата.
– Мне пришлось позвонить ему, – говорит мать. – Он по-прежнему сын вашего отца. И в больнице искали родственника, чтобы мог принимать медицинские решения за Люка.
Мало того что отец в коме, так еще и единственным человеком, который, похоже, располагает информацией о его состоянии, вопреки всему оказался мой давно потерянный брат. Мысль о том, что это он сидел рядом с отцом, ожидая, пока тот откроет глаза, приводит меня в ярость.
– Почему они не спросили тебя?
– Потому что мы больше не женаты.
– Тогда почему меня никто не спросил?
Мать присаживается на край больничной койки:
– Когда тебя привезли сюда, ты была не в состоянии принимать решения. И даже если бы чувствовала себя лучше – ты несовершеннолетняя. Больнице нужен родственник старше восемнадцати лет.
– Он ушел от нас, – произношу я очевидное. – Он не заслуживает того, чтобы быть здесь.
– Кара, ты не можешь винить Эдварда во всем, – отвечает мать, устало потирая лицо.
О чем она старается не упоминать, так это о вине отца как в распаде брака, так и в отъезде Эдварда. Однако она знает, что не стоит винить отца при мне, ведь отчасти ее жалобы и послужили причиной, по которой я уехала от нее четыре года назад.
Я покинула дом матери, потому что не вписывалась в ее новую семью, но с отцом я осталась, потому что он воспитывал меня так, как никогда не удавалось матери. Это трудно объяснить. Если подумать, для меня не имело значения, как часто стирали простыни – каждую неделю или раз в несколько месяцев, случайно вспомнив. Зато отец научил меня названиям всех деревьев в лесу, и я даже не осознавала, что накапливаю эти знания. Он показал, что летняя гроза вовсе не повод прятаться под крышу, она может стать прекрасной возможностью поработать на воздухе без роя комаров и изнуряющей жары.
Однажды, когда мы были в вольере, внутрь забрался незадачливый барсук. Обычно мы позволяли волкам охотиться на мелкую живность, оказавшуюся в загоне, но на этот раз взрослый волк, погнавшись за барсуком, не убил его, а перекусил позвоночник, так что тот волочил задние лапы. Затем он попятился и уступил место двум волчатам, чтобы поучились охоте. Вот на что была похожа моя жизнь с отцом. Для него не имело значения, что Эдвард сбежал. Отец считал меня достойной того, чтобы сделать единственным членом своей стаи, учить всему, что знает сам, и зависеть от меня так же сильно, как я от него.
Я вдруг понимаю: если отец не очнется, мне придется вернуться к матери.
Внезапно дверь в палату открывается, и я вижу двоих полицейских, которые заходили вчера.
– Кара, – говорит тот, кто выше, – хорошо, что ты проснулась. Я офицер Дюмон, а это офицер Уигби. Мы хотим поговорить с тобой…
Мать встает между ними и больничной кроватью:
– Кару только что прооперировали. Ей нужно отдохнуть.
– При всем уважении, мэм, на этот раз мы не уйдем, не поговорив с вашей дочерью. – Офицер Дюмон присаживается на стул рядом с кроватью. – Кара, ты сможешь ответить на несколько вопросов об аварии?
Я перевожу взгляд на мать, потом на полицейского:
– Наверное…
– Что ты помнишь об аварии?
Я помню каждую секунду.
– Не очень многое, – бормочу я в ответ.
– Кто был за рулем грузовика?
– Мой отец, – отвечаю я.
– Твой отец.
– Совершенно верно.
– Куда вы направлялись?
– Домой, он забрал меня от подруги.
Мать складывает руки на груди:
– Простите… Но с каких пор автомобильная авария приравнивается к уголовному преступлению?
Офицер смотрит на нее поверх блокнота:
– Мэм, мы просто пытаемся составить связную картину случившегося. – Затем он поворачивается ко мне. – Почему грузовик съехал с дороги?
– Там был олень… – отвечаю я. – Он выбежал перед нами на дорогу.
И это абсолютная правда. Я просто умалчиваю о том, что произошло до столкновения.
– Твой отец пил перед тем, как сесть за руль?
– Он никогда не пьет, – говорю я. – Волки чуют запах спиртного за версту.
– А как насчет тебя? Ты что-то пила?
Мое лицо наливается краской.
– Нет.
Офицер Уигби, до сих пор молчавший, делает шаг вперед:
– Знаешь, Кара, будет намного проще, если ты честно расскажешь нам все как было.
– Моя дочь не пьет, – сердито вмешивается мать. – Ей всего семнадцать.
– Мэм, к сожалению, эти два факта не исключают друг друга. – Уигби достает листок бумаги и протягивает ей. – Вот результаты анализа. Когда вашу дочь привезли в больницу, в крови у нее обнаружили алкоголь. И в отличие от вашей дочери, анализ не лжет. – Офицер поворачивается ко мне. – Итак, Кара, что еще ты скрываешь?
Люк
Мои приемные братья из племени абенаки верят, что их жизнь неразрывно связана с жизнью волков. Много лет назад, когда я впервые приехал в Канаду изучать, как натуралисты из индейских племен отслеживают миграцию волков вдоль Морского пути Святого Лаврентия, я узнал, что они считают волков наставниками и учатся у них охоте, воспитанию младшего поколения и защите семьи. Раньше никого не удивляло, что шаманы абенаки вселяются в тело волка и наоборот. Французы называли восточные племена абенаки, обитавшие в Мэне и Нью-Гэмпшире, Natio Luporem, то есть волчьим народом.
Абенаки также верят, что есть люди, которые живут между миром животных и миром людей и не принадлежат полностью ни к одному из них.
Джозеф Обомсавин, старейшина, у которого я жил, говорил, что к животным обращаются те, кого подвели люди.
Полагаю, это обо мне. Мои родители были настолько старше родителей моих ровесников, что мне никогда не приходило в голову приглашать школьных друзей домой. Я всегда намеренно забывал сообщать родителям о днях открытых дверей или баскетбольных матчах, потому что мне было неловко, когда другие дети в открытую глазели на седые волосы отца или морщинки на лице матери.
Поскольку в нашем детстве еще не было развитой социальной сети, я много времени проводил в одиночестве в лесу. Отец научил меня названиям всех местных деревьев, какие из них ядовитые, а какие съедобные. Он брал меня охотиться на уток ранним утром, когда луна еще стояла высоко в небе, а дыхание серебрилось в воздухе, пока мы ждали и наблюдали. Именно там я научился вести себя так тихо, что олени приходили на поляну кормиться, даже если я сидел на опушке. И именно там я начал различать оленей, узнавать тех, кто путешествовал вместе, и тех, кто возвращался на следующий год с потомством.
Не могу даже припомнить такого времени, когда я не чувствовал связи с животными – от наблюдения за лисой, играющей с лисятами, до выслеживания дикобраза и освобождения цирковых животных из плена. Но самая удивительная встреча за всю мою жизнь произошла, когда мне было двенадцать лет, а за ней последовал настолько же неприятный и запоминающийся человеческий контакт. Я гулял в лесу за нашим домом, когда увидел лосиху, лежащую в зарослях папоротника с новорожденным детенышем. Я знал эту лосиху, видел ее раз или два. Увидев их, я попятился – отец учил меня никогда не приближаться к только что родившей матери и ее детенышам, – но, к моему удивлению, лосиха встала и начала подталкивать детеныша вперед, пока тот не устроился, кожа да кости, у меня на коленях.