– А ты импульсивный. Я думаю, это ты сойдешь с ума и тебя утилизируют, – сказал я. Я решил, что тут-то Боря и разозлится по-настоящему, но он вдруг сказал:
– А, наверное.
Мне кажется, он вовсе не боится смерти, а боится, скорее, что на него перестанут обращать внимание.
Некоторое время я шел молча. Солнце стало яркое-яркое и уже припекало. Я пожалел, что не надел панамку. Потом мы свернули на бульвар, засаженный раскидистыми деревьями, которые щедро разливали на землю тень, и все стало хорошо. Пахло чем-то сладким, древесным, сочным. Вдалеке виднелось море.
От такого солнца, подумал я, можно выгореть дотла. А в тени хорошо, и голова сразу охлаждается.
В магазинчике у пляжа я купил две бутылки газировки – «Байкал» и «Крем-соду». Пересчитав сдачу и уложив ее в карман, я развернулся к Боре и сказал:
– На что ты вообще рассчитываешь? Побить меня?
– А мы разве не товарищи?
– Да, – сказал я. – Мы товарищи, хотя это очень сложно. Но это не значит, что тебе все прощается. Мой тебе совет: спрашивай с себя хоть иногда. И самым строгим образом. Тогда ты вырастешь как личность.
– Ах, Арлен!
И все же, и все же я верить не брошу,
Что надо в начале любого пути
С хорошей, с хорошей и только с хорошей,
С доверчивой меркою к людям идти!
– Это хорошее стихотворение, – сказал я, вручив ему одну бутылку. – Там еще есть: ты сам своей мерке большой соответствуй. Вот, неси. Справедливое разделение труда.
И опять мы пошли к бульвару, где тень, и я мечтал об этой тени, как мечтают о воде, когда хотят напиться. Я испытывал ужасное напряжение: вспомнилось, что завтра будет первая процедура, и все, что мне написала мама, и моя бестолковая телеграмма, отправленная ей, и разбитые коленки снова начали болеть.
Мы дошли практически до середины бульвара, когда Боря сказал:
– Приколись, Арлен, как на тебя всем «по хуй»?
– Что? – спросил я.
Боря склонил голову набок, зевнул, а потом сказал:
– Мы-то с Володей – это понятно. Батя поехавший, а мамке плевать. Фирин папа не хочет умирать. Валиному дядьке плевать, она сирота, по сути. Андрюшина мамка безвольная, а батя у него парализованный, ну и семейка. А тебя-то мамочка, наверное, любит. Ты же один у мамы сын. И ничего, что ты «наебыш», все равно, ты у мамочки один. И как же это она тебя сдала, если она такая хорошая, такая честная женщина? Может, ты ей все-таки немножко жизнь сломал?
Вот так он говорил, и я очень неожиданно ощутил такую сильную злость, что сразу во рту пересохло. Мы остановились под раскидистой чинарой, красивой-красивой, такие деревья рисуют на иллюстрациях к сказкам. Тень показалась мне холодной, а вот я сам погрузился в ужасный и красный огонь.
Боря не сказал ни слова правды, как я теперь понимаю, но тогда мне показалось по-другому. Ощущение было такое, будто я порезался ножом и вижу, как течет моя кровь. Я бросился на него, и все стало красным. Мы катались по холодной траве в тени чинары, бутылки покатились по дороге, газировка в них вспенилась.
Вдруг мне стало так обидно, так страшно одиноко, и так просто страшно, но более всего – зло. Со мной случился настоящий приступ ярости.
И в какой-то момент я обнаружил, что прижимаю палку к Бориному горлу, да так сильно, что костяшки пальцев отчаянно побелели. Мне кажется, я мог его задушить.
– Ненавижу тебя! – кричал я. – Как я тебя ненавижу!
Никого не было рядом, чтобы нас разнять, и я все сильнее давил на палку.
Мне кажется, я мог совершить нечто ужасное, такой моя ярость была сильной и неожиданной.
Но потом, склонившись над ним ниже, всем телом на эту проклятую палку навалившись, я ощутил запах детского крема – детским кремом Боря мажет свой шелушащийся нос.
И почему-то это заставило меня остановиться. Думаю, я понял, что он – ребенок и я – ребенок. И это нас объединяло, даже если не объединяло ничто другое на свете.
Хотя, конечно, сейчас я описываю весьма сложную концепцию. Смутное ощущение товарищества и братства – вот что у меня возникло, и я вспомнил, что человек человеку должен быть другом.
Во всяком уж случае, точно не волком.
Не то чтобы я сразу перестал злиться, нет, я чувствовал себя очень жестоким мальчиком.
И вместо того, чтобы выкинуть проклятую палку, я вставил ее Боре в зубы, как собаке, и снова надавил. Кажется, я еще обозвал его свиньей.
Ему должно было быть очень больно, во всяком случае, я на это надеялся.
Белые Борины зубы сомкнулись на палке, словно он и правда ощутил себя собакой. На грязной черной палке эти зубы казались неестественно, сахарно-белыми. Затем он вдруг схватил меня за руки и вместо того, чтобы попытаться отвести мои руки, стал на них давить, и вот мы уже вместе причиняли Боре боль.
А потом палка хрустнула, острые концы остались у Бори в руках, и он больно ткнул меня ими под ребра.
Боль меня отрезвила.
Борин рот был исцарапан, язык покраснел и даже немного опух, слюна стала розовой.
И он смеялся.
Я клянусь, он смеялся!
Боря лежал и смеялся, лежал, раскинув руки, под совершенно книжной чинарой. Вдалеке кричали чайки, кричали дети. Я схватился за ребра, боль в них не утихала, хотя ранок не было. Потом я принялся поправлять сбившийся галстук, проверять пуговицы.
А Боря все лежал и смеялся. Казалось, он может лежать так тысячу лет и все это время смеяться.
Мы потеряли «Байкал» и «Крем-соду», и все вокруг, кроме нас, тонуло в ярком солнце, как в золотой воде. Я закрыл глаза и увидел красные всполохи – это пульсировали сосуды под веками.
Я сказал:
– Так тебе и надо! Нельзя бесконечно испытывать мое терпение!
Боря глубоко-глубоко вздохнул, и я на секунду испугался (хотя этот страх в значительной мере иррационален), что я все-таки повредил ему горло, что он задохнется.
Потом Боря сказал:
– Ой, не могу, умора! Чуть меня не убил!
Я сказал:
– Я не хотел.
– Да хотел бы.
Боря вытянул руку, раздвинул пальцы, посмотрел на солнце, слабо проглядывавшее сквозь развесистую крону чинары.
– Красиво, «еб твою мать», – сказал он.
– Да, – сказал я. – Не лежи на земле.
– Слушай, Жданов, а что если Бог есть?
– Что?
– Ну послушай, в стародавние червивые времена, был ведь император. Он знал все обо всех, у кого в башке червячок. Он знал тайные мысли. И страхи. И желания. Может, это и был Бог? Говорят, он мог помочь тому, кто истово просил. Если знал, что просят искренне. Это же прямо Бог.
– Откуда у тебя такие мысли?
– Да ниоткуда, в общем-то. У меня в семье никто ни во что ни верит. Батя мне так говорит: не надо бояться ни Бога, ни черта.
– Потому что их нет, – сказал я.
– А я хочу, чтоб были.
– Мало ли чего ты хочешь. Есть объективная реальность. Где теперь твой Бог?
Боря пожал плечами.
– Может, нигде. А может быть, где угодно.
Я знал, что обязан доложить о подобных словах куда следует. То, что говорил Боря, было куда опаснее курения или употребления обсценной лексики в невероятных количествах.
Но я никуда с этим не пошел впервые в своей жизни.
Однажды я донес на нашего соседа, мне казалось, он излишне увлекается исторической древностью. Приехали люди из КБП, все перерыли. Мне долгое время совсем не было за это стыдно, а тут вдруг стало.
Я сказал:
– Скажешь мне еще об этом хоть слово, клянусь, я доложу обо всем куратору.
– Максе-то? Макся не поймет.
– А он доложит в КБП.
– Ну точно же. И «пиздец» мне. Что делать, что делать?
И тогда я спросил то, что было мне давно и чрезвычайно интересно.
– Почему ты ничего не боишься?
Я не боялся боли, правда, но боялся множества других вещей.
Боря сказал:
– Потому что я крутой.
Я встал над ним, протянул ему руку, а он только рассматривал меня.