Дунаев теперь не знал, где он, он потерял точку размещения своего "я", точка эта стала плавающей, перемещающейся и в ломтях хлеба, и в промежутках между ними.
Публика стала вставать со своих стульев и, переговариваясь, выходить из зала. Трое молодых людей, которые только что проделали с Дунаевым столь решительные манипуляции, удалились. Все ушли.
Затем стало происходить нечто еще более необычное. На спинках стульев проступили даты - "1900", "1901" и так далее. Начало века терялось в глубине комнаты, двадцатые и тридцатые годы выстраивались перед сценой. С бюстом Ленина также что-то случилось: отросла борода, усы, разрумянились щеки, потемнели глаза, над ними выросли ватные белые брови. На голове появилась шапка из красного кумача, отороченная снизу ватой или паклей. В общем, это был теперь Дед Мороз, с большим мешком через плечо, державшимся без помощи рук и свисавшим ниже бюста. Бархатный занавес раздвинулся, обнажив стену голубого цвета с наклеенными звездами из серебряной фольги. Посреди выступали четыре огромные цифры - "1942", сделанные в виде гипсового рельефа на стене.
Вдруг парторг ощутил, что его части, оставаясь кусками хлеба, превратились в небольшие промежутки времени. Это были те самые промежутки перед Новым годом, по которым Дунаев с таким остервенением скакал, когда его надувала Избушка, превращая в Колобка. Тогда эти прыжки (по три-четыре дня) являлись движениями насоса, теперь же они были ломтями хлеба - тем, что осталось от некогда Сокрушительного Колобка. Пустоты между ломтями страшно напряглись, как стальные мускулы, и будто зажали Дунаева в тиски. Свободной осталась только горбушка на тарелке, содержавшая в себе последние дни Декабря, вплоть до Нового года. Горбушка стала мощным магнитом притягивать к себе остальные части, как бы пытаясь выстроить из расчлененных временных периодов "коридор" к Новому году. Но гвоздики и тиски пустоты уравновешивали этот магнит. Если бы Дунаев в эти минуты (хотя он сам представлял из себя дни и даже целые недели) был цельным существом, он бы наверняка умер, не выдержав того ужасного энергетического боя, который велся за его тело и его время. Но, к счастью, его "я" было размазано по элементам этого боя и "выдерживать", в каком-то смысле, все это было некому. Можно сказать, что "бой выдерживал сам себя". А можно сказать, что никакого боя не было. Просто Дунаев попал между двух сюжетов - драматургии движения времени, напоминающей ступенчатую пирамиду, и драматизма подготовки к Новому году в военное время. Еще он понял, что происходящее похоже на предчувствие, на некие "маневры" перед будущим и далеким сражением, связанным почему-то с электромагнитными силами, с какими-то дрожащими стрелками компасов и с раскаленным железом.
Как бы там ни было, но горбушка, тянущая к себе все ломти хлеба, пересилила, все ломти выпрыгнули из тисков и брякнулись на тарелку, да с такой удалью, что тарелка треснула. Дунаеву, вновь ставшему цельным и единичным, показалось, будто это то самое блюдце, по которому он лихо мчался после "выпечки", став Колобком и крича "Сойди с моей орбиты!". Сейчас его состояние было противоположным, ему было неуютно и хотелось забиться в какую-то щель. Комната клуба нависла над ним, как прожектор. Он вспомнил, как в детстве ходил в цирк и там фокусник сажал человека в ящик, распиливал его, а затем человек выходил из ящика живым и невредимым. Но лицо этого человека было неимоверно усталым, будто он целый день грузил мешки. Так же ощущал себя и парторг. Поэтому он затесался в щель на белой поверхности тарелки и там пропал. Строгие и темные лучи Промежуточности понесли его, а куда - неведомо. Над каким-то желтым плюшевым коридором странствовал он, над тиснеными кожаными переплетениями без конца и края проносился.
"Эх ма! Жив курилка! А казалось, пиздою гаркнул Владимир Петрович. Дык бабушка надвое сказала!" - подумал он о себе. А может, это подумал кто-то другой...
Затем парторг натолкнулся на какие-то незримые силы, которые увлекли его вбок, но затененным зеленоватым и охристым закоулкам, по обратным сторонам экранов, на которых трепетали и светились фильмы, но изнанкам сцен, где проходили действа. Мельком и сбоку, и с каких-то неожиданных ракурсов он видел что-то вроде карнавалов, или шествий, или заседаний... Но он не успел сообразить, что к чему, как силы отпустили его, и он упал на большую фанерную плоскость, которая не выдержала его падения и проломилась.
Теперь он упал на продавленное старое кресло без ножек, подняв тучу ныли и мусора. Когда пыль осела, стало понятно, что он попал на чердак какого-то дома. В полутьме, на ощупь, наворачивая на себя пыль и грязь, он пробирался среди темных предметов, ища выход. И вот выход забрезжил полоской света в полу. Это был дощатый люк, одна из досок была выломана, сквозь этот проем Дунаев мог наблюдать пол собой довольно большую комнату. Через дыру в потолке, сверху, комната выглядела необычно, однако на деле она была заурядной комнатой в простой советской квартире, может быть коммунальной. В центре комнаты был накрыт прямоугольный стол. Скромно стояла бутылка водки, графин с клюквенным морсом, расставлены были обычные граненые стаканы и чашки. У одной была отломана ручка. Все было на грани убожества, но держалось на столе с достоинством - и соленые огурцы в железной тарелке, и яблочки на фарфоровом блюде с трещинами, и пирожки с капустой на тарелках с цветочками, и конфетки, крошечной кучкой наваленные в старую соусницу, и прочее небогатое угощение, казавшееся роскошью в эту суровую военную зиму. В углу комнаты была установлена елка со звездой на верхушке, вся сверкающая бликами шаров, маленькими свечками, орехами в фольге, вырезанными из картона и раскрашенными фигурками. Ель, обвитая гирляндами, тонкими спиральками из разноцветной бумаги, усыпанная конфетти, серебряным "дождем", островками ватного "снега", радовала и одновременно успокаивала все вокруг. Под нижними ветвями виднелись шапки картонного Деда Мороза и Снегурочки. Дунаев заметил в другом углу комнаты женщину в синем платье, с ниткой бус на длинной грациозной шее. Она читала какое-то письмо, быть может поздравление с Новым годом. Внезапно Дунаев соскользнул в щель и по деревянной лесенке скатился на дощатый крашеный пол. Женщина оторвалась от письма и посмотрела на парторга ярко-синими. как сапфиры, глазами. Сомнения быть не могло - перед ним сидела Синяя, такая же, как тогда, в Бресте, но как будто помолодевшая и ставшая еще красивее от скрытого ликования, переполнявшего ее.