Теперь можно было подремать. Дунаев вернулся в спальню и снова забился в полюбившийся ему проемчик между трюмо и кроваткой. Он чувствовал огромное облегчение, словно содеял нечто давно в нем назревавшее.
"Я донес, донес..." - шептал он про себя, и подступающая дремота изменяла значение этих слов: ему казалось, он донес куда-то какую-то порученную ему ценность. Вот и сон услужливо окутал сознание. Дунаеву грезился (хотя как-то слабо, как на тоненькой пленке) античный, то ли просто довоенный стадион, где он бежал в виде некоего идеального атлета, неся на вытянутой руке вместо факела раскаленный золотой шарик. Шарик лежал на ладони и жег ее, но атлет Дунаев, сжав зубы, бежал к цели среди сверкающего колоссального пространства, где далеко по краям громоздились колоннады, амфитеатры... И вот он добежал - в финале его дорожки оказалась мягкая, словно бы из белого масла сложенная стена, в которой проделаны были одинаковые лунки. Во всех лунках были вставлены золотые шарики, подобные тому, что прожигал ладонь атлета. С горделивым, победоносным облегчением Дунаев вложил свой шарик в пустующую лунку.
"Донес!" - еще раз прошептал он и тут проснулся. Ему захотелось съесть еще кусочек себя, но оказалось, что это уже невозможно - нижней челюсти не было, он съел ее целиком. Еще вчера это вызвало бы в нем мрачное, черствое отчаяние, но сегодня все было иным - он снова чувствовал свою подключенность, тайный приток магических сил, влажно-электрический шелест их потока, и все вокруг свидетельствовало об "исцелении", словно бы ласково подмигивая: цапли на шелковой ткани, маленькие лилии на обоях, плотно набитые ватой подушечки на лапках игрушечных животных. "Я прячусь в спальне девочки, и сам ведь я - спальня девочки, - подумал Дунаев. - Мы вложены друг в друга". Он понял вдруг, насколько невозможен и жесток был его план съесть себя целиком - ведь в теменной части была Снегурочкина спаленка-могилка и там она спала, безразличная к тому, спит ли она в хлебе, в теле человеческом или в земле. Лишить ее комнатки было бы кощунством. Словно почувствовав, что он думает о ней, Машенька произнесла:
У соседей, за стеночкой, праздник сегодня
Расставляют фужеры на скатерти белой,
Пирогов сладкий запах, как жирная сводня,
Входит в комнаты вкрадчивым призрачным телом.
То рдеет винегрет в зеленом хрустале,
То сок лимонный льют на жареную рыбу.
Навис над бледно-желтым оливье
Блестящий паланкин, несущий торта глыбу.
Одето в клоунский бумажный воротник
Стоит шампанское советское,
А дно его упрятано в ледник,
Чтобы потело тело полудетское.
Шампанское - в серебряном ведре,
Что отразит гостей смеющиеся лица:
Мужчины пистолет имеют на бедре,
А женщины - покров из тоненького ситца.
Под скатертью стола сомкнутся женские коленки,
Погладит их военная рука.
Улыбка, дрожь, румянец... Пенки
Здесь скоро снимут с молока.
И дети строят елку хорошо,
Все тянутся до верхних веток,
И Дед Мороз трясет своим мешком,
Исполненным болезненных конфеток.
Уже где-то в прихожей поцелуй.
Наверное, у вешалки, где шубки
Все в снежной перхоти навалены горой,
Целуют крашеные губки!
Скорее просочимся к ним туда,
В соседнюю квартиру, сквозь обои,
Хотя бы музыкой, ведь
Шуберт как слюда
И Генделя томительны гобои!
Хотя бы шумом ссоры иль собак,
Хотя бы гулом артобстрела
Иль группкою клопов, бредущих в потолках,
В орнаментах и в складках тела.
Ведь празднуют не что-то - Новый год!
И новый бог, и новый мир, и трепет новый
На всех нисходят из ночных высот,
Как снег нисходит на ковер лиловый.
"Эй, девочки! Смотрите, хлеб - капут!
Скорей еще нарежьте, стряхивая крошки.
Бегом на кухню!" И они бегут,
Мелькая нимбом в кухонном окошке.
Дунаев, как всегда, умилился, слушая свою драгоценную поэтессочку так, наверное, любящие родители умиляются произведениям своих одаренных детей. Одновременно он воспринял стихотворение как прямое указание к действию. Он, и правда, чувствовал, что "за стеночкой, у соседей", то есть в параллельной прослойке, что-то происходит и путь туда свободен. Включив для удобства "кочующее зрение", он быстро вошел в стену, как бы вдавившись в нее затылком. На глаза ему хлынули мелкие желтые лилии, выцветшие и хрупкие, из которых состоял обойный узор.
Помещение, в котором он оказался, напоминало клуб. На невысоком помосте стоял стол, за ним сидели трое молодых людей в темной гражданской одежде на фоне обычного красного бархатного занавеса и бюста Ленина. Перед помостом в небольшом зальчике без окон расставлены были стулья, на которых сидела публика. Все было очень заурядным, только вот люди и предметы казались больше обычного - видимо, это сам парторг уменьшился в размерах. Хлебным полушарием он лежал на поверхности стола. Прямо над ним молодой человек с бородкой и в очках, похожий немного на Свердлова, нудным, монотонным голосом читал по бумажке какой-то малопонятный текст. Публика молча слушала. "Да это вроде бы лекторий", - растерянно подумал Дунаев. Затем начал читать другой: он читал довольно долго, это было повествование о каком-то парне по имени Миша, который попал в больницу, а затем вдруг вылечился, съев кусочек сыра. После этого имя парня поменялось, и все стали называть его Славой. Публика слушала внимательно.
Затем произошло следующее: похожий на Свердлова достал из портфеля хлеборезку и укрепил ее на столе. Затем схватил Дунаева и стал спокойно нарезать его на аккуратные ломти. Готовые ломти он укреплял стоймя на деревянной доске, между специально прибитыми для этого гвоздиками, которые и поддерживали ломти в стоячем положении, на расстоянии приметно 7 - 10 сантиметров друг от друга. Дунаев абсолютно ничего не чувствовал и поражение молчал, когда лезвие ножа равномерно врезалось в него. Зато один из троих молодых людей почему-то залез под стол и издавал оттуда истошные крики, стараясь попасть в ритм нарезания. Звучало это не слишком достоверно, как небрежная имитация. Дунаев подумал о Машеньке, но "похожий на Свердлова", видимо, был специалистом своего дела и все хорошо понимал: он аккуратно оставил неповрежденной горбушку (которая еще недавно была темечком Дунаева), где в целости сохранилась Снегурочкина "могилка". Эту горбушку он отложил вбок, на тарелку.