— Прекрасные семена!
— Да, прекрасные! — подтвердил Антон, кивнув головой.
Из этих семян должен был возродиться Борн, — такой, каким он был раньше. Так из ореха вырастает ореховый куст — это длится много, много лет. Терпение!
Земля оттаяла, но почва все еще была слишком влажная и тяжелая. Рыжий, однако, не мог уже больше ждать — иначе ему не поспеть. Он работал на огороде, за развалинами дома, с рассвета до поздней ночи. Стоя по грудь в земле, он рыл канаву. Когда он наклонялся, видны были только его шляпа и огненная борода. Лопата скрежетала и причмокивала в мокрой земле, а земля, когда он ее приглаживал, блестела как сало. С каждым днем канава увеличивалась на небольшой кусочек — быстрее невозможно было копать при такой влажной почве, да он и не спешил. Терпение Рыжий считал высшей добродетелью человека.
Утка Тетушка взволнованно ковыляла взад и вперед и крякала. Куры следовали за ней. Они жадно рыли и клевали черную землю. Когда Рыжий обнаруживал какую-нибудь заманчивую находку — жирную желтую личинку или толстого, мясистого червяка, — он отбрасывал лакомый кусочек в сторону и звал:
— Идите сюда!
Его лицо сияло от удовольствия, он чувствовал себя божеством, которое заботится о своих созданиях.
Иногда Рыжий останавливался, обливаясь потом. Сдвинув на затылок измятую шляпу, он вытирал лицо. Лишь тогда можно было увидеть по-настоящему, как безобразен Рыжий. Кожа иссиня-бледная, лицо покрыто желтыми пятнами. Он был похож на ящерицу, на пещерную ящерицу, никогда не выползавшую на свет, дряблую, рыхлую, бесформенную.
Становилось уже теплее, и он понемногу разматывал свой шарф.
— Идите сюда! Скорее! Вот это лакомство так лакомство! Тише, только потише, Тетушка, другие тоже хотят попробовать.
2
Если день бывал солнечный. Карл-кузнец сидел обычно в обеденный перерыв перед дверью сарая. Здесь было приятно сидеть, ветра почти не было, деревянная дверь нагревалась и отражала тепло. Он сидел, положив кулаки на колени, подставив лицо под солнечные лучи. При этом он откидывал голову так, что в черных стеклах его очков играло крохотное отражение солнца. Лицо у Карла было худое и желтое, как натянутый на колодку кусок кожи, глубокие, скорбные морщины, точно шрамы, прорезали это лицо, покрытое густой черной щетиной. Он сидел спокойно, неподвижно и только порой тихо стонал про себя, совсем тихо, чтобы Бабетта не услыхала: «А-а-а!» Его уши вздрагивали. Вот скворцы прокричали. Вдалеке насвистывает зяблик. Вот и весна, а-а-а! Опять весна, a-а! Иногда над двором с резким криком начинали носиться птицы, и он следил за их полетом, обратив в их сторону черные очки. Когда послеобеденный отдых кончался, Бабетта выходила на крыльцо и звала:
— Пора, Карл!
Карл покорно вставал и принимался за работу.
— Ты знаешь, что тебе нужно за неделю сплести три корзины? — Голос Бабетты звучал почти недружелюбно, она была недовольна Карлом в последние дни. Он ей не нравился: все время думал о чем-то, лоб его испещрили морщины, и морщины эти непрерывно шевелились. Он почти не разговаривал. Так у него всегда начиналось, и она убедилась, что в эту пору лучше всего обходиться с ним построже. Недавно она заметила, как он оттачивал лезвие старого перочинного ножа, который разыскал где-то. Лезвие было острым как бритва, когда ей удалось незаметно стянуть у него нож.
— Да, я знаю, Бабетта! — буркнул Карл и достал трубку, собираясь ее набить.
— И что ты все куришь! — рассердилась Бабетта. — Один только расход и вред для твоих нервов. Не удивительно, что нервы у тебя становятся все хуже и хуже!
Карл послушно отложил трубку и взялся за прутья. Спустя немного Бабетта подошла к нему и сказала:
— Ну, Карл, теперь ты с чистой совестью можешь выкурить трубочку.
Но Карл лишь проворчал что-то; лицо его было мрачно, курить ему уже расхотелось. Бабетте стало стыдно за свою строгость, она была огорчена.
— Подумаешь, уж и слова ему не скажи! Я ведь о твоем же здоровье забочусь, а ты обижаешься!
Теперь Бабетта говорила с ним почти нежным голосом; она сказала, что скоро они пойдут вместе в город, чтобы продать то, что он наработал за зиму. Тогда Карл купит себе новую трубку и табаку в придачу, но только не такого скверного, какой он курит сейчас. От этого табака такая вонь, что даже Ведьма выдержать не может, а ведь у собаки нос не особенно нежный.
— Да, да! — ответил Карл и кивнул. Его лицо так странно исказилось, что Бабетта испугалась и замолчала.
Карл опять захандрил, думала она; за ним надо следить в оба. Какая жалость — такой силач, и к тому же человек с таким добрым сердцем! Ему едва исполнилось тридцать лет, а волосы у него начали седеть, на лоб Свисала совершенно белая прядь. Жаль его прямо до слез, люди добрые!
Карл становился все молчаливее. У остальных было какое-то особенно радостное и приподнятое настроение, они только и говорили что о своей работе — о пахоте, о севе, об огороде. Герман и Антон задавали тон. Через несколько дней должна была прийти упряжка Борнгребера, и Анзорге тоже собирался предоставить им на неделю пару лошадей. Карл вырос в деревне, пахал и косил, он считал, что понимает в этих делах побольше Антона, который так ужасно важничает. Несколько раз он пробовал вмешаться в их разговор, но они пропустили его слова мимо ушей, и с тех пор он больше ничего не говорил. Да и к чему? Это не имеет никакого смысла. Он и они — два разных мира. Они живут там, на свету, работы у них по горло, они бьются как рыба об лед. Но жизнь ведь в том и состоит, чтобы трудиться в поте лица, и все-таки она прекрасна. А он живет глубоко под ними, в темноте, на глубине двадцати саженей под землей, и от одной этой тьмы уже можно умереть. Он составил себе фантастический план: вырыть собственную могилу, яму в десять метров глубиной, затем забраться в нее — и пусть земля его засыплет. Этот план занимал его много дней и ночей, но в конце концов он убедился, что план этот совершенно невыполним. Ведь они отняли у него даже маленький ножик, который он уже было отточил как бритву.
Мягкий, почти теплый ветерок скользил по двору, он нежил и сушил кожу. Карл окунул руки в теплый, ласкающий воздух. Краснушку и теленка выпустили на волю. Он ощущал их запах, когда они проходили мимо него. Ведьма яростно тявкала каждый раз, как раздавался крик кукушки, — должно быть, она была где-то совсем близко.
Сидя перед дверью сарая на солнцепеке, Карл порой начинал видеть перед собой мягко переливающиеся яркие краски, в нем пробуждались воспоминания: лица, события, давно забытые мелочи. Вот собака несет кость, пугливо оглядываясь, вот красное лицо пьяного, который обругал его десять лет тому назад. Все это проносилось перед его внутренним взором, который ему еще сохранил господь. Лица возникали из пустоты и вновь исчезали.
Сегодня солнце грело особенно сильно. Маленький огонек упорно обжигал край глаза — шаловливый, вздрагивающий огонек, щекотавший его; вдруг все его лицо вспыхнуло, словно на него пахнуло жаром из раскаленного кузнечного горна, — и вот уже как будто снова к нему прижимается разгоряченная щека — нежная разгоряченная щека.
Вдруг он понял: нежная, горячая, плотная, упругая щека — да это же Фрида! Горячая щека Фриды в тот жаркий июльский день! Острая коса врезалась в рожь, потом они остановились отдохнуть, и в тот день Фрида отдалась ему. Но когда он потом попросил сестру в лазарете написать ей о том, что произошло с его глазами, Фрида ответила: «Нет, нет, я девушка жалостливая, я бы этого не перенесла, я бы только и делала что плакала. Я теперь помолвлена со слесарем, его зовут Ксавер».
И действительно, думал он, на что нужен девушке слепой муж?
Карл тяжело дышал. Потом он внезапно ощутил мягкие губы на своих губах. Это были опять губы Фриды — такие мягкие-мягкие. Нет, нет, оставь! Что кончено, то кончено. Иди к своему Ксаверу!
Внезапно он вскочил, взбешенный, и громко крикнул:
— Иди к своему Ксаверу!