— Посмотрите-ка на нее! — закричала она, вызывающе подбоченившись. — Ты бы лучше не задавалась, Бабетта! Все знают, что у тебя есть в Рауне двадцатилетняя дочь! Тебя и Шпан-то выгнал из-за этого!
— Ах ты стерва! — Бабетта в ярости сплюнула.
Это был ловкий удар. Бабетта отступила и, шатаясь, прошла через кухню. Затем остановилась, бледная и расстроенная. В Рауне! Откуда они знают? И то, что Альвине двадцать лет! Откуда они знают?
24
Наконец в Борне перестали говорить об этом. Жизнь опять пошла своим чередом. Ветер изменил направление, и холода возобновились. Личинки майского жука зарылись почти на метр в землю, Рыжий говорил, что это предвещает долгую, суровую зиму, а ему можно было верить.
Хельзее был по-прежнему погребен под снегом, острая колокольня сверкала, как ледяная сосулька. Несколько дней тому назад, во время оттепели, озеро выделялось иссиня-черным пятном среди белой равнины. Оно было тогда похоже на мрамор, а теперь стало снова белоснежным, как поля, и очертания его берегов можно было распознать лишь по ржавой кайме сухого тростника, поваленного ветром.
Оставалось только работать — дни, слава богу, начали удлиняться. Герман и Антон сколачивали леса для пристройки к сараю.
— Теперь тебе уж и перекусить некогда стало, Герман! — с упреком сказала Бабетта.
Герман работал почти без передышки, замкнутый и молчаливый. Лишь когда Бабетта приближалась к нему, он начинал тихонько насвистывать. Пусть только она не думает, что он тоскует!
Генсхен почти ежедневно бывал в городе. Вечера не прекращались: певцы, стрелки, гимнасты, пожарные — все устраивали свои вечера. Он рассказывал истории и сплетни; прямо удивительно, что делается в этом сонном, словно вымершем городке. О Христине Генсхен не заикался ни единым словом, хотя и узнавал в салоне Нюслейна все, о чем сплетничали в городке. У Германа не раз было искушение расспросить его. Он старался не слушать, когда Бабетта иной раз заводила речь о Шпане и Христине. И все же стоило ему услышать имя Христины, как он ощущал острую боль в сердце, словно в него вонзали большой раскаленный нож.
— Никогда и ни за что не поверю, что Христина сделала что-нибудь дурное, — говорила Бабетта. — Никогда и ни за что, я ведъ ее знаю! У нее доброе, гордое сердце. Но почему она не пишет? Старик умрет от огорчения!
Герман ответил спустя много времени и таким изменившимся, равнодушным голосом, что у Бабетты захватило дыхание:
— Должно быть, у нее есть на то причины, Бабетта! Бабетта пристально посмотрела Герману в лицо. А она-то все время думала, что он тоскует, и жалела его! Нет, оказывается! Он произнес это таким равнодушным и скучающим тоном, словно ему хотелось бы вообще больше ничего не слышать о Христине. Ладно, она может и помолчать, раз ему этого хочется!
У них в хозяйстве произошло событие: крольчиха Антона принесла как-то ночью восемь крольчат. Мать надергала из своей шубки шелковистого пуха, и малыши лежали удобно, словно на вате, прикрытые пушистой паутиной. Антон был вне себя от гордости. Восемь штук! Можно было подумать, что это уже взрослые кролики, весом по крайней мере фунтов в шесть каждый, а не жалкие, крошечные комочки, похожие на крысят.
— Наступил перелом! — хвастался Антон. — Теперь нужде пришел конец! Они растут очень быстро!
Все чувствовали, что и в самом деле нужно расти крольчатам поскорее, чтобы в Борне наступил перелом. Щеки у всех ввалились и стали землистыми. Если бы Генсхен так о них не заботился, они давно свалились бы от голода.
А Рыжий, оказывается, был настоящий чародей! В его ящиках для рассады уже затеплилась жизнь. Они стояли то в темноте, то на свету, временами появлялись в прохладном сарае» затем опять возвращались в теплую кухню. Он ежедневно возился с ними, и наконец некоторые из ящиков покрылись великолепной, густой зеленью, на которую они поглядывали с тайной нежностью. Рыжий, когда его хвалили, становился багровым от гордости. Ну, теперь уже весна действительно не за горами!
Но зима не сдавалась, и с востока все еще дул ледяной ветер. Колодец опять покрылся толстой броней льда, и Рыжий снова стал щеголять в полярном снаряжении, из которого был виден один только нос.
Однажды ночью ветер был так силен, что Герман дрожал от холода в своей жалкой постели. Печь остыла; он встал, развел огонь из щепок и хвороста и придвинулся к печке вплотную, чтобы согреться. Усталый, с опустошенным сердцем, смотрел он на огонь. Вдруг он испугался: среди пламени он увидел лицо Христины, окруженное искрами.
Это было лицо Христины, каким он его видел год тому назад, в последний день своей побывки. Она приходила к Бабетте, и он провожал ее обратно в город. В тот вечер прошла сильная гроза, с мокрых верхушек лип, стоявших вдоль дороги, стекали капли, сыпались на них дождем. Но над темными деревьями сияли луна и яркие звезды. Лицо Христины было озарено трепетным лунным светом, дождевые капли, как роса, блистали на ее волосах и щеках, глубокие глаза искрились. Это было видение, сотканное из росы, звезд и искр; оно было освещено луной. Такой он видел ее перед собой. Пожимая его руку, сна произнесла в тот вечер одно лишь слово:
— Возвращайся!
Это слово провело его сквозь ужасы войны, его волшебная сила сохранила Германа невредимым.
Он подбросил в огонь хвороста, чтобы удержать видение. Хворост затрещал. На еловой ветке вскипали крошечные белые пузырьки пара, и лицо в огне вдруг заволоклось дымом.
В одну из ночей началась буря, ночь взвыла, лес зашумел, как море в шторм. Треснул подгнивший сук, и слышно было, как он тяжело ударился о землю. Это подул южный ветер. Герман проснулся: он совершенно явственно услышал выстрел тяжелого орудия, стоявшего, по-видимому, очень далеко. Вновь раздался отдаленный глухой гром. Озеро! Лед на озере начал лопаться! Значит, этой бесконечной зиме все-таки приходит конец! Герман прислушался, сердце его громко стучало. Оно было исполнено печали и боязни. «Возвращайся!» Вот он вернулся. Зачем?
Друзья храпели, а он лежал с открытыми горящими глазами, пока не посветлело маленькое оконце. Тогда он поднялся.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Светит солнце. Ветрено.
Они стоят в обеденный перерыв у ворот усадьбы, взоры их блуждают по долине. Ветер треплет волосы и покрытые заплатами куртки. Лица кажутся немного бледными, зато зима уже позади.
Только в дальних лесах еще сверкал там и сям снег, но пахотная земля лежала перед ними обнаженная, коричневая и влажная, как шкура зверя, который вылез из воды и улегся сохнуть на солнце. Местами на полях пробивалась светлая, нежная зелень, она была едва заметна. Это озимь. Озеро наполовину очистилось. На его маленьких проворных волнах качалось солнце. Стаи чаек сидели на краях льдин, беспокойно вертясь во все стороны.
— Что это за птицы? — спросил Генсхен, дрожавший от холода.
Никто ему не ответил, все молчали. Наконец Антон потянул своим большим носом и сказал:
— Это чайки. Они сидят и подкарауливают рыбу.
Рыжий был укутан, как в самые жестокие морозы. Герман взял у него из рук лопату и с силой воткнул ее в землю. Полетели искры. Почва все еще была промерзшей.
— Придется, должно быть, переждать еще несколько дней, раньше мы начать не сможем! — произнес Герман.
Он в нетерпении обходил поля. На этой полосе будет пшеница, на той — рожь, эту мы пустим под репу, ту — под картофель. Он часто останавливался, голова его горела; работа начинала ему казаться нечеловечески трудной. Это были не поля, это была пустыня.
Он написал тете Кларе насчет семян. Ответа не было, и он начал беспокоиться. Уж не раскаивается ли она в своем обещании? Что, если теперь она оставит его ни с чем? Но через несколько дней пришла подвода с семенами. Зерно было выгружено со всеми возможными предосторожностями, им заполнили все сухие уголки, оно лежало даже под кроватью Бабетты. Теперь Герман мог опять спать спокойно. Возбужденный, с раскрасневшимся лицом, рылся он в высоких грудах зерна, пропуская его сквозь пальцы. Зерно было тяжелое, плотное, отсвечивало здоровым блеском.