— А эти когда встанут? — угрюмо спросил он и не потому, что не знал, а потому, что ему и самому больше всего хотелось бы забраться к ним под одеяло.
Ответа он и слушать не стал, продолжал завтракать.
Крошки хлеба, упавшие на клеенку, он смел на ладонь и отправил в рот. Этот заключительный аккорд был так же положен у них после еды, как в «лучших семьях» быстро оттараторенная молитва или чашечка крепкого черного кофе.
— Н-да!.. — промолвил г-н Фицек, слизнув с губ налипшие крошки. — Можно начинать.
Он поднялся со стула. Прошел в мастерскую. Выглянул на улицу. Темное зимнее утро. Светать начнет только после семи. Фицек зажег керосиновую лампу.
(Если бы кто-нибудь прошел по этой наводящей ужас тесной, угрюмой и морозной улице, где дома стояли словно каменные чудища, он увидел бы, как у подножья темного дома в кромешной тьме робко вспыхнул желтый огонек. И при этом тусклом свете снова начиналась жизнь человека, с виду будничная, серая, однообразная, но в действительности полная событий.)
Фицек надел зеленый фартук. Сел на низенький сапожный стульчик, прибрал верстак. Разложил возле себя инструменты, материал, чтобы все было под руками. Прислонил к верстаку листы картонной подошвы — и доброе расположение его улетучилось.
Тщетно цеплялся он за свой сон.
— Глупости! — изрек он наконец приговор и разгладил усы тыльной стороной руки, словно пытаясь хоть этим движением отогнать от себя мучительные думы. — Н-да!.. Черт бы их подрал, можем начинать сначала!
Движения его были ритмичны и экономны. Мертвая плоская заготовка, натянутая на колодку, принимала постепенно форму живого башмака. Фицек приколотил гвоздиками края заготовки к колодке и к стельке. Гвозди торчали кругом, высовываясь на три четверти своей длины. Фицек отмотал длинную нить от серого клубка, который висел на стеллаже, сложил ее вчетверо и начал сучить. Наступил на один конец сученой нити, другой взял в зубы и, будто струну, натянул пальцами левой руки. Правой рукой прижал смолу к нити, провел по ней раз, два, до тех пор, пока она не почернела, не превратилась в дратву. Тогда он выплюнул ее — дратва одрябла, а Фицек намотал кончик ее на жесткий волос. Потом прижал башмак к колену и ткнул кривым шильцем между гвоздями. Шильце вошло и вышло, оставив две дырочки. Щетина влезла в одну и вылезла в другую дырочку, потянув за собой расслабленную дратву, которую мастер натягивал почти до скрипа. Дратва оставила на его пальцах следы, похожие на нотную бумагу. Это было больно. Через полчаса шов был закончен. Фицек поставил башмак гвоздями книзу, и он стал похож на терзающуюся сомнениями сороконожку.
Г-н Фицек разглядывал ботинок, брал его в руки, вертел, рассматривал спереди, сзади, сбоку. Наконец пришел к выводу, что все в порядке. Тогда он выдернул клещами из колодки все сорок ножек. Поставил опять на пол недоделанный башмак, который тяжело плюхнулся назад, так как каблука еще не было. Г-н Фицек положил на колени толстую картонку, нарисовал на ней подошву и начал вырезать. Жесткий картон скрипел, сопротивлялся и поддавался ножу с большим трудом, чем упругая и уже смирившаяся со своей участью подошвенная кожа. Г-н Фицек бранился. И в картонку и в бога. Слов не жалел. Они так и выскакивали у него изо рта, но теперь их выталкивали не только думы о солдатах, томившихся на фронте, угрызения совести и страх, но прежде всего гордость мастера: ведь этой картонной подошвой его обесчестили и как сапожника и как ремесленника.
«Чтоб они провалились!» — вздохнул Фицек и поднял плюхнувшийся на задницу башмак. Намазав клейстером стельку, он приклеил к ней вырезанную подошву. Шпандырем прикрепил колодку к ноге. И теперь началось то, что не только дети, но г-н Фицек любил больше всего. Он ударял молотком по деревянной ручке стального шильца, острие вонзалось в подметку, вытаскивал шильце, приставлял к дырочке деревянный гвоздик, стукал по нему молоточком, и гвоздик по самую макушку погружался в дырочку. Гвоздики влезали по очереди, и под конец подошва напоминала уже разрезанный вдоль огурец.
Во время работы Фицек словно сливался с башмаком. И все-таки башмак оставался для него башмаком лишь до той поры, покуда не был готов. Тогда он превращался внезапно в три кроны сорок филлеров, которые за неделю умножались во столько раз, сколько выстраивалось на этажерке уже чужих ему пар башмаков.
Был понедельник. Г-н Фицек подсчитывал, сколько пар смастерит он за неделю. По предварительным подсчетам всегда получается больше, чем выходит на самом деле. И в понедельник он обычно был доволен результатом, начиная же с четверга все больше беспокоился: денег будет опять меньше, чем он думал.
Он сидел работал. Вид картонной подошвы пробуждал безотчетное чувство страха. Появились мысли о смерти. Фицек и прежде боялся смерти, но с войной ужас перед нею еще возрос. Кругом бродило столько необъяснимых смертей: и тот погиб, и этот погиб. А есть ли загробный мир? Что будет на том свете? Фицек иногда верил в него, иногда сомневался. Когда верил, представлял, как оно будет на том свете. Он гуляет в праздничном костюме, курит сигару и весь день лодыря гоняет! Никто не мешает ему. Иногда он поглядывает на бога, восседающего на троне, и на юного бога, который примостился у ног отца. Хотя у юного бога крохотная алая дырка на груди, однако он здоров и смотрит на Фицека благожелательно. Фицек кланяется обоим богам, потом проходит дальше. Странно, и бога-отца и Иисуса Христа он боится меньше, чем судью.
С того света думы его переметнулись к детству. Как хорошо было тогда! Ни войны, ни солдатских башмаков на картонной подошве. Да и конец жизни маячил где-то совсем далеко. Сколько он еще проживет? Десять лет? Двадцать? И, постукивая молотком, г-н Фицек опять задумался о смерти.
Жена тоже работала, но особенно не задумывалась о том, сколько еще проживет и есть ли загробная жизнь. Наверно, есть, раз говорят! Иначе разве стали бы говорить? Для нее тот свет был прямым продолжением этого. Без корыта и без сапожного верстака, верно, и там не обходятся. Только что на том свете у нее будут прибавляться внуки, правнуки и праправнуки. Берта не мучилась мыслями о смерти; ей казалось: смерти и вовсе нет. По ее мнению, люди всегда были и будут. У нее тоже шестеро детей. Они плоть от плоти ее. И будут жить дальше, и у них тоже будут дети…
Война? Хорошо, если б ее не было! Но ведь и прежде бывали войны, а жизнь все-таки не прекратилась. О детстве своем она не сожалела, как не сожалела о детских башмаках, из которых выросла, которые износила.
А г-н Фицек мучился. И так как чувствовал себя беспомощным, то иной раз ему надоедало все, и со злости он швырял работу; а если б не боялся так смерти, то швырнул бы к черту и жизнь.
3
Берта перебрала фасоль, налила в кастрюлю воду и поставила на плиту. Фасоль упрямая, варить приходится долго!
Дети ушли из дому. Одна Лиза сидела на кровати и играла с куклой, но с такой, которая уже в самом деле была похожа на куклу. Смастерила ее мать. Выношенной полотняной тряпкой обмотала картофелину. Получилась голова. Воткнула в нее две спички головками наружу. Это были глаза. Спичкой макнула в чернила и провела вертикальную линию — нос. Под ней горизонтально — рот. Пришила к голове набитое тряпками туловище. А руки и ноги кукле не нужны! По теперешним временам их даже у людей отнимают. Вот кукла и готова. Играй, дочка!
В квартире было тихо, только молоток твердил свое «тук-тук!» да слышно было, как в кипящей воде фасолинки играют в «салочки».
— Берта! — Г-н Фицек обернулся и закурил огрызок вчерашней сигары. — Расскажу-ка я тебе свой сон.
Жена вышла к нему. Остановилась у стены так, чтоб слышать мужа, видеть Лизу, играющую на кровати, и наблюдать за кастрюлькой, что стоит на раскаленной плите.
Фицек рассказывал долго, украшая свой рассказ все новыми подробностями. Он точно заговаривал свой страх, который все чаще и чаще подымался в душе при виде картонных подошв. Фицек громко хохотал, этим тоже успокаивая себя. Рассказывал подробности сна, спрашивал несколько раз: «К чему бы это? А это к чему бы?» И наконец закончил: