— Оставайся, Шандор. К полуночи и я вернусь, В крайнем случае у нас переночуешь.
Но когда Вайда заколебался, а жена взволнованно сказала: «Оставайтесь!» — Селеши, словно почувствовав что-то, с удивлением посмотрел на нее.
— А может, Шандору лучше домой пойти? Он устал, Амалия.
…Вайда остался и к концу вечера тоже был полон удивления.
Удивлялась и его рука: такое странное ощутил он волнение, будто мальчишку обнимал. Вайда остался доволен. На это он не рассчитывал и теперь сказал уже ото всей души:
— Сударыня, нам надо быть осторожными… Чтобы не поломалась дружба между мной и Игнацем.
— Мы будем осторожны, — шепнула Амалия. — Лучше я буду к вам приходить.
— Идет! — весело согласился Вайда.
Ему нравилось, что он обманывает Игнаца, нравилось и то, что с этой женщиной-мальчишкой не нужно опасаться болезней.
Беседуя, лежали они на диване. Год воздержания в тюрьме побуждал Вайду все к новым и новым действиям.
— Какой вы мужчина, Шандор!.. — говорила Амалия, пылая сухим огнем.
Она по-прежнему обращалась к Вайде на «вы», чтобы случайно не проговориться перед Игнацем.
Ближе к полуночи Вайда попрощался. Г-жа Селеши, счастливая, проводила его. Она все еще была накалена, будто ржавая проволока, которую сунули в огонь.
Оставшись одна, Амалия легла в постель и разразилась счастливыми слезами. Впервые в жизни почувствовала она женское счастье.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
в которой некую достойную венгерскую графиню удостаивают непристойными словами; Антал Франк достигает наконец цели: после двадцати пяти лет борьбы за лучшую жизнь он отходит наконец к лучшей жизни
1
В томской лагерной больнице служили только пленные врачи. Исключение составлял лишь главный врач. Он был русский, отлично владел немецким и французским языками, еще до войны был сослан правительством из Петербурга в Сибирь.
На втором году мировой войны, когда в Томске собралось уже больше пяти тысяч военнопленных, ссыльного доктора Алексеева призвали в армию и направили в госпиталь для пленных: пусть, мол, поработает, венгерцам от него вреда не будет.
Тот венгерский прапорщик, о котором рассказывал в бараке Пишта Хорват, слышал уже кое-что о главном враче и заинтересовался: что за человек и правда ли то, что о нем говорят? Говорили же о нем всякое, что он и веселый, и грустный, и вспыльчивый, и ласковый, с рядовыми обращается хорошо, с офицерами неважно. Но находились и такие офицеры, которых он «приравнивал» к рядовым; больных во время осмотра расспрашивал сперва про болезнь, а потом — вовсе не про болезнь; задавал странные вопросы: о войне, об общественном устройстве Венгрии, о земле, о жизни дома. Рассказывали, что, оставшись один у себя в кабинете, он иногда громко поет; бывает, остается ночевать в больнице, и тогда у него за полночь горит свет, а утром все равно встает рано и в любой мороз выбегает во двор, натирается докрасна снегом. Все удивлялись тому, что он хоть и русский, а борода у него черная. Говорили, что он очень красивый мужчина и очень высокий, особенно когда папаху наденет, и очень сильный. Рассказывали, что, когда случается срочная операция, сам берет больного на руки и несет в операционную. Словом, разговорам о нем конца-краю не было.
И прапорщику непременно захотелось познакомиться с русским врачом, тем более что он и в самом деле чувствовал недомогание: простудился с непривычки к сибирскому климату и страшно кашлял.
Прапорщик был не очень высок, поэтому казался еще более широкоплечим. Когда на него находили приступы кашля, из его могучих легких вырывался воистину орудийный гром. Конечно, прапорщик не знал — вернее, не задумывался о том, отчего у него этот ураганный, свистящий хриплый кашель: то ли от простуды, то ли еще от чего… Во всяком случае, он записался на прием в больницу, решив во что бы то ни стало попасть к главному врачу. А было это нелегко, ибо к доктору Алексееву стремились проникнуть все — ему было легче, чем пленным врачам, выписывать лекарства и назначать дополнительное питание.
Попасть к нему прапорщику помог жестокий приступ кашля, от которого так и сотрясались окна приемной.
Доктор Алексеев высунул в дверь бородатое лицо и сочувственно посмотрел на прапорщика, который, сидя на лавке, мучился от нескончаемого приступа. Не в силах вымолвить ни слова, прапорщик замахал врачу руками.
Алексеев подошел.
— Что с вами? — спросил он по-немецки.
Прапорщик каким-то сверхчеловеческим усилием подавил кашель и, словно стыдясь, что болезнь так одолела его, виновато улыбнулся.
— Мне хотелось бы поговорить с вами… только не об этом, — указал он на грудь.
— А о чем же? — спросил доктор Алексеев и, взявшись за бороду, начал ее крутить, как всегда, когда хотел оттянуть время, желая понять что-нибудь. — Ведь этот кашель…
— Пустяки. Пройдет. Раньше не было, — будто оправдываясь, сказал прапорщик.
Он встал со скамьи, не сомневаясь в том, что врач пригласит его в кабинет.
Так и случилось. В кабинете после нескольких заключительных залпов кашель прекратился. А пятнадцать минут спустя главный врач снова высунул бородатое лицо и сообщил ожидавшим, что никого больше не примет: пускай, мол, обратятся к другим врачам.
И вернулся в кабинет, где, резко отрывая ноги от пола, быстро расхаживал взад и вперед прапорщик, да так по-домашнему, будто всю жизнь прожил здесь, в Сибири, и уже много лет приходит в этот кабинет по разным неотложным делам.
С тех пор они встречались ежедневно. Разговоры их становились все жарче и жарче. За неделю договорились о том, «что делать».
В первый же день выяснилось, что оба они социал-демократы. Кстати сказать, прапорщик сообщил об этом в первую минуту, а главный врач — только в конце беседы, да и то еще умолчал, что он член губкома партии. Сперва вопросы задавал только врач: когда прапорщик вступил в партию, где работал, в каких участвовал забастовках, сидел ли в тюрьме? Потом расспрашивал о течениях в венгерском рабочем движении, об экономической и политической структуре страны, о расслоении крестьянства, движении сельскохозяйственных рабочих и о многом другом.
— Не сердитесь, — сказал в заключение доктор Алексеев, — но я попрошу вас рассказать о том, что многие и у вас, да и у нас считают не важным: мол, вопрос этот второстепенный, нас, социал-демократов, не касается. Мы, напротив, думаем, что он имеет к нам прямое отношение. Итак, мне хочется знать, в какой мере Венгрия в целом подчинена австрийской монархии? И что ожидает Венгрию, если Германия победит в войне?
Прапорщик не понял, на что ему тут сердиться. И отвечал долго, подробно, еще горячей, чем до сих пор, а поэтому и беспорядочней.
Рассказал о плане «Mittel Europa», о совсем уже провонявшем пруссачеством проекте: «Германия — от Берлина до Багдада», о статье, напечатанной в «Die Tat», согласно которой «все племена дунайских держав, и особенно венгры, живут в тягость Европе, и чем раньше они онемечатся, тем лучше для них…». Рассказал о беседе кайзера Вильгельма с эрцгерцогом Иосифом, об их сговоре произвести после окончания войны онемечивание венгерских сел и городов. Упомянул и о том, что на фронте потери венгерских подразделений на двадцать процентов превосходят потери австрийских и что венгерских гонведов провожают на фронт под завывания «Gott erhalte»[40]. Сказал, что это не случайно, и дело тут не в гимне, он служит только музыкальным гарниром к тому, что в Австрии и Германии венгерская мука и мясо стоят вдвое дешевле, чем в самой Венгрии.
Доктор Алексеев видел, что глаза у прапорщика то заволакиваются, то сверкают, когда он говорит об антигабсбургском восстании Ракоци или о революции 1848 года.
На дворе стояла сибирская стужа: сорок градусов мороза. Прапорщик никогда в жизни не предполагал, что можно выпить столько кружек чая. Чайник, стоявший на раскаленной плите, уже третий раз возвещал алым вымпелом пара, что можно наливать.