С какой бы скоростью, однако, ни устремлялись мысли в прошлое в мозгу перемещенного лица, они не могут остановить лондонский поезд метро. Поезда все так же мчатся под землей по параллельным путям. Каждый в вагоне на мгновение-другое видит себя, свое лицо в окне другого поезда, точно в каком-то подземном зеркале, но оно быстро исчезает.
В поездах толпы людей едут в полном безмолвии. Спрессованные, подобно сардинам в жестяной коробке. Плотно прижатые друг к другу, отчужденные, притихшие. И лишь слышится, как ворочаются их мысли и как они шепчут беззвучно себе под нос. При входе в поезд эти толпы, едущие в Лондон, обращены лицами к Лондону; по вечерам, возвращаясь с работы, — повернуты к Лондону спиной. Они знают — так легче войти в красный стальной вагон и устоять здесь в тесноте. Люди висят, покачиваясь, вцепившись в резиновые петли, спускающиеся с поручней. (Эти петли из твердой черной резины похожи на конский член.)
Иногда, где-то в отдаленном пригороде, поезда выскакивают на поверхность — для того, вероятно, чтобы вдохнуть глоток воздуха. А там недалеко уже и до конечной остановки. Когда поезда прибывают на конечную остановку, толпы народа вываливают из двери не задерживаясь и собираются возле станции у красных автобусов, чтобы уже по земле продолжить свой путь до дома. Те, кто в вагоне под землей стояли спрессованными, прижавшись друг к другу, вовсе не будучи знакомыми, говорят друг другу: «Спокойной ночи!» «Good night!» И хотя они не знакомы друг с другом и слова эти ровно ничего не значат, все же их приятно произносить и слышать. Как бы то ни было, люди желают друг другу добра. На конечной остановке они желают друг другу добра. В этом есть что-то утешительное.
Эта конечная остановка, до которой я, оставаясь невидимым, проводил тень человека в потертой шинели, называлась Mill Hill.
Здесь, в этом местечке, и начинается наша история.
Судя по названию, тут должен был быть какой-нибудь пригорок, на котором когда-то стояли ветряные мельницы. Но никаких мельниц тут больше не было. (Как нет речушек, именем которых называются станции. Так же, как нет графов и баронов, чьи имена сохранились в названии некоторых остановок.)
Станция Милл-Хилл была погружена в глубокий снег.
На этой станции, одинокий, обтрепанный, стоял сейчас князь Николай Родионович Репнин. При выходе из поезда никто не посмотрел в его сторону. Никто даже имени его не знал в Милл-Хилле. В то время в Лондоне было много разоруженных поляков. Но отсюда и начинается наше повествование.
Милл-Хилл — дачное место, один из тех лондонских пригородов, которые здесь называют «ночлежкой» «dormitory». Население его утром уезжает в Лондон, на работу и возвращается к вечеру. Так или иначе эти люди проводят в поезде долгие часы. Районы рабочей нищеты расположены в восточной части Лондона, и лишь так называемая «элитарная» прослойка трудящегося люда может вырваться из них и поселиться в предместье Лондона. «Элиту» обычно отличают белые воротнички. Их так и называют «Беловоротничковые труженики». «White collar workers». Они селятся в небольших поселках в пригороде, в бесконечных домиках с садиком, непременно двухэтажных, похожих на курятники или голубятни. Здесь же оседали в то время и тысячи поляков, с неслыханной храбростью воевавших повсюду на свете, а теперь разоружаемых на Британских островах.
Всякий, кто оказался бы тогда на станции Милл-Хилл, заметил бы, что укрытый снегом Милл-Хилл напоминал рождественскую открытку, из тех, которыми англичане обмениваются друг с другом под Рождество. На этих открытках все занесено снегом, хотя на самом деле снега нет. Все просто тонет в снегу, но, может, когда-то так и было. Чаще всего на этих открытках изображен старинный почтовый экипаж; его притащила упряжка в шесть лошадей. Сбоку сидит извозчик, на голове у него высокая английская шляпа, какие в Англии носили лет сто тому назад. Здесь же, на картинке, и зайчики на снегу. И церковь, ведь в каждом предместье есть своя церковь, хотя сейчас они пустуют, как почти повсюду на Британских островах. Все в снегу и так трогательно. Именно таким и был Милл-Хилл в те дни.
В Лондоне обитает четыре миллиона человек, а с пригородами все восемь, но на самом деле четырнадцать миллионов душ попалось в сети большого Лондона. Они живут под Лондоном, приезжают в Лондон, проезжают через него, работают, растворяются в Лондоне, но никто никого не знает во всем этом астрономическом конгломерате. «Спокойной ночи», — желают они друг другу. Летом все эти маленькие местечки, и в особенности Милл-Хилл, выглядят идиллично — птички поют, у каждого свой садик; красные слоны — тяжелые красные автобусы — взбираются на взгорье. Над аэродромом, будто киты, висят в небе огромные аэростаты для защиты от нападения с воздуха. Они окрашены серебряной краской. Напрасно, однако, старались бы вы отыскать это местечко на картах Британских островов! Уж очень оно незначительное. Впрочем, проходят войны, и забываются даже прославленные места, и те, что были нам дороги, и те, о которых мы говорили, что всегда будем их помнить, вечно.
— России нет, России нет! — кричит мне кто-то из Милл-Хилла.
Этот некто пешком поднимался от станции по снегу, в темноте, спеша добраться до своего тупичка. Вот показался нужный переулок с его камышовыми крышами, как будто мы оказались в Ирландии.
Снова закружила метель.
Дорога шла вдоль домов, окна в них по-прежнему забраны черными шторами, как во времена бомбежек — они всегда начинались с приходом темноты.
— Коля, — доносится до нас мягкий женский голос, — но ведь никто не вывесил белого флага.
Человек, поднимающийся по своему переулку, должно быть, отлично знает дорогу. Я иду за ним следом, оставаясь невидимым, а он меня спрашивает: «Который час?» Я говорю, что по часам обсерватории Гринвича, по которым сверялись сто лет назад, сейчас семь часов. Он мне на это отвечает: годы проходят, быстро проходят. Ему перевалило за пятьдесят, пошел пятьдесят третий, а бедняжке Наде скоро сорок три. Вот так оно в чужом краю. Он просит меня извинить — в этих закоулках не горят фонари. Когда-то в Лондоне существовали муниципальные фонарщики. По вечерам фонарщик зажигал на улицах фонари. Теперь их тушит невидимая рука. Словно бы нарочно для того, чтобы мы остались в вечном мраке. Когда увидите Надю, непременно скажите ей, что она выглядит на десять лет моложе. Перемещенные лица быстро стареют. Нос сводит в сторону, рот искривляет складка горечи. Глаза выпучиваются. Для одного глаза нужна одна диоптрия, для другого — другая. Что такое человеческая жизнь, как не постоянное старение.
И вот эта человеческая тень бредет по снегу к своему тупичку и спешит сообщить мне: когда я познакомлюсь с Надей, то услышу от нее много всего прекрасного, хотя и грустного. На самом деле здешняя их жизнь жалкие остатки прошлого. Даже их любовь, которая началась в Керчи. Надя расскажет мне о том, что на каждом домике здесь висит над дверью табличка. Там обычно написано название места, которое особенно дорого хозяевам. Чаще всего — по ее словам (а Надя это знает) — это название того места, куда они ездили в свадебное путешествие, где проводили свой медовый месяц. «Разве это не прекрасно?» — восхищается Надя. Иной раз это далекие, но незабываемые места. Ну, а он, разве может он забыть Керчь и Ялту? Для англичан свадебное путешествие имеет особое значение. Княгиня Багратион рассказывала ей, что англичане это путешествие повторяют по прошествии двадцати пяти лет. Когда у них накопятся деньги. А с деньгами здесь туго, в особенности у молодых людей. Бедняга Ильичев пишет им из Эксетера, там, мол, только у старух водятся деньги. Уж он-то знает. Сам женился в тех краях. Потому свадебное путешествие и бывает иной раз через двадцать пять лет. Просто оно было «отложено», как говорят англичане. Отложить медовый месяц? Нигде и никогда не слышал он раньше о чем-нибудь подобном.
В таком неслышном разговоре добрались мы до занесенного снегом домика в конце переулка, — он белел между двумя дубами. Призраком маячил в снегу. Похожий на эскимосский чум под снегом. Призрачный вид придавали ему и окна и дверь, окаймленные черным. Такой уж у них вкус. Белые дома, а двери в черной кайме, и окна в черной кайме. Побеленный склеп.