— Смотрите, — шепчет мне кто-то.
Таблички над входом в этом доме нет. Но разве могло быть иначе? Разве можно было указать на табличке те места, где проходило свадебное путешествие, начавшееся на Азове, в Керчи, а продолжавшееся в Алжире, в Милане, в Праге, в Париже и завершившееся здесь, в Милл-Хилле?
Так и остался безымянным этот дом.
Он не является их собственностью, дом принадлежит некоему майору, владельцу школы верховой езды, расположенной тут, неподалеку, майор сдал его своему конюху, джентльмену, исправляющему должность конюха. Я видел только, что домишко этот утопал в сугробах и тишине. С улицы казалось, в нем никого нет, или кто-то умер и лежит теперь там, точно в могиле, а самшит в садике никто не подстригал по крайней мере год. У входа возле водопроводной колонки — грязная лужа, в нее упали замерзшие цветы. Садовая калитка болталась незапертой на ночь. И хлопала при каждом порыве ветра.
Никто не заходит к ним уже больше года, слышу я чей-то шепот. Ни молочник, который соседям оставляет на пороге молоко. Ни разносчик газет, каждое утро подбрасывающий к дверям газеты с велосипеда. И почтальон не приходит. И мусорщики перестали останавливаться перед их калиткой, чтобы, соскочив с грузовика, забежать за дом и вынести бак. (Мусорщики у них, неизвестно зачем, носят такие же шляпы, как Летучий Голландец в Опере. Невероятно!) Вот уже целый год вообще никто не интересуется, живы ли они. Но и поляки больше никого не интересуют, хотя они и бились на полях сражений Европы не только за свою страну, но и за Англию. То, что их так много, убило к ним симпатию этого непостижимого общества. Такая масса поляков. Просто неслыханно. К тому же стало совершенно очевидным их намерение осесть здесь навсегда и отнимать хлеб у англичан.
Я пытаюсь утешать своего собеседника — мол, он преувеличивает, отчасти местную публику можно понять. Она сознает, что сюда их занесло войной, прокатившейся опустошительным шквалом по миру. Однако теперь люди задаются вопросом: ну, а дальше-то что с ними прикажете делать? Англичане видят свою задачу в том, чтобы приобщить переселенцев к благодати мирного времени. Превратить этих вояк и бездомных в полезных членов общества. Каменщиков, сапожников, дубильщиков кож, столяров, слесарей, носильщиков, мясников, санитаров. (Особенно острой была здесь нужда в санитарах при сумасшедших домах.)
— Вот необыкновенная метаморфоза! — слышу чей-то крик в темноте.
Лондон по-прежнему притягивал к себе, подобно магниту Европы, все новые и новые толпы несчастных беженцев, и это вызвало недовольство и раздражение на тихих и мирных Британских островах, вокруг Лондона, со смехом и ненавистью, криками и слезами. Перемещенные лица в ужасе взирали на остальные четырнадцать миллионов населения города, пытаясь сообразить, что им делать дальше. Каким образом война забросила их именно сюда, недоумевали они. Очутившись в подземке, они шныряли глазами вокруг, выискивая знакомых, но встречали миллион лиц, которые с удивлением провожали их взглядами. Лишь на седьмой день недели прекращалось это коловращение, наступал день отдыха. Трезвонили лондонские колокола, ниспосылая смертным с высоты благословение и утешение Божье. Дворцовая гвардия, в медвежьих папахах, в красных мундирах, с оркестром, маршировала по Лондону, проходила сквозь шпалеры перемещенных лиц, сбегавшихся на нее поглазеть. В шесть вечера, и ни минутой раньше, пивные бары открывали двери, и в них валили толпы англичан выпить свою ежедневную кружку пива. Они находили в пиве утешение. Хуже всего было то, что два эти мира сошлись в Лондоне безмолвно. С одной стороны, в Лондон возвращались с войны англичане, возвращались веселые, ибо это не было возвращение изможденных скелетов или горемык на костылях, безногих и безруких. Были и такие, но в основном среди тех, кто пережил войну, ютясь по подвалам, развалинам, погорелым домам, фабрикам и рабочим окраинам восточного Лондона. Солдаты британской армии возвращались из дальних походов более счастливыми, чем те, кто приходил с первой мировой войны. (Впрочем, даже те, кто не были довольны судьбой, не говорили об этом: англичане умеют помалкивать о своих невзгодах.) Тем временем перемещенные лица метались по Лондону, стремясь увидеть королей, разглядывали соборы и дворцы, заходили на фабрики, а под вечер возвращались в дальние пригороды, чтобы с утра снова запрудить коридоры различных бирж труда, где они искали работу. Говорили они на каких-то немыслимых языках, которые в Лондоне не понимала ни одна живая душа, и назывались немыслимыми именами, которые ни одна живая душа не могла выговорить. А между тем они все прибывали и прибывали, тысячами и тысячами. Сотнями тысяч. С ними в последний год войны пришла и та небывало страшная зима, растянувшаяся на долгие месяцы.
Обитатели Милл-Хилла, как и остальных пригородов Лондона, тихие, молчаливые и скромные люди. Вечером, после работы, рано укладываются спать и ни в чем не ищут утешения. (Тут и церкви стоят пустые.) Если дома найдется немного рыбы с картошкой, а при этом и чай, люди садятся за ужин, довольные судьбой. И домики здесь — все эти курятники, голубятни — совершенно неотличимы друг от друга. В девять здесь слушают последние известия, после них исполняется гимн. Потом хозяева поднимаются на второй этаж спать. Мужья и жены тихо ложатся в постель друг подле друга, как они будут лежать в могилах. Не годится, говорю я ему, что он не подружился со своими соседями. Это хорошие мужчины. И хорошие женщины. Некогда в старой веселой Англии люди различались по числу ежедневно выпиваемых бутылок: однобутылочник, двухбутылочник, трехбутылочник. Теперь известно, кто сколько чашек чая выпивает в каждой семье. С сахаром или без. (С сахаром в Лондоне постоянно перебои. Еще хуже обстоит дело с молоком и углем.)
В ту зиму, когда начинается наше повествование, началось противоборство двух миров, противоборство отдельного человека и гигантского города с населением в четыре, восемь и четырнадцать миллионов человек. Англичане указывали этому человеку, что следует делать и чего не следует. Что главное в человеческой жизни и что не главное. Объясняли всем этим несчастным, как будет прекрасно, когда их дети превратятся в англичан на этих островах. А перемещенные лица пытались разглядеть в туманном далеке, за пеленою слез, исчезнувшие лица тех, кто был им дорог и кого они — в этом не было сомнения — больше уж никогда не увидят. Никогда, никогда!
Лица матерей, жен, детей.
Где же она, эта несравненная жизнь в Англии, о которой твердили им на уроках перевоспитания? Где это счастье? «Неоконченная фантасмагория», — пробормотал кто-то и, оглядевшись, стал стучать в дверь английским кольцом и звать негромко: «Надя, Надя!»
Этим стуком в дверь и начнется следующая глава нашего повествования. Повествования об этом русском, очутившемся в Лондоне, о его жене и их любви, но также и о других русских, появившихся в Лондоне задолго, за много лет до них. Все это были «перемещенные» лица. В то же время наша история не только о них, но и о тех обитателях Лондона, которых утром, подобно сардинам в жестяных коробках, поезда отвозят в Лондон на работу, а вечером, повернутыми к Лондону спиной, везут обратно. О нем, этом гигантском городе, чьи объятия оказались смертоносными для стольких мужчин и женщин, главным образом, и пойдет наш рассказ, о нем, с немым равнодушием грандиозного Сфинкса взиравшего на всех этих людей, которые задавали один и тот же вопрос: «Где оно, обещанное счастье? И какой смысл во всем этом столпотворении четырех, восьми и четырнадцати миллионов незнакомых друг другу людей?»
НА ХОЛМЕ ВЕТРЯНЫХ МЕЛЬНИЦ
Как только это взгорье, где раньше были ветряные мельницы, в окрестностях Лондона замело снегом, замолкло тут и стрекотание газонокосилок — вообще-то они в Англии стучат как сердце, не умолкая круглый год. И в Милл-Хилле установилась полная тишина.
Никому не было дела в этой тишине до жизни чужеземной пары. А между тем из маленького домика по-прежнему каждое утро выходил мужчина высокого роста, в шинели, подбитой каким-то диковинным мехом, какого не было в Англии. Долгими часами ходил он, мерил шагами взгорье, где некогда стояли ветряные мельницы, и что-то читал, бормоча про себя. Редкие прохожие, попадавшиеся на дорогах за аэродромом, оборачивались ему вслед. И тоже что-то шептали. «Этот сумасшедший поляк». «That silly Pole». Англичане берегут свое зрение и все поголовно носят очки, на улице никто не читает, отчего читающий на ходу человек сразу бросается в глаза. Этот мелкий штрих, связанный с «поляком», всеми обсуждался.