Возвращаясь обратно, мать несла через плечо какую-то писаную торбу, и в ней, он знал, была лепешка да бутыль с ракией. Гостинец приготовила бабушка Икония, мать его отца, она положила туда еще по паре чулок отцу, матери и братьям Петры.
Павел вспомнил, как те, принимая подарки, говорили матери:
«Для чего это ты, Петра, принесла? Сама знаешь, дай тебе бог счастья, что ребятам с каждым годом надо все больше!»
А на прощанье дед Теодор налил ракии во флягу, бабушка Гоша положила в торбу лепешку и насыпала коржиков с дырками, сказав: «Отнеси-ка это, Петра, детям сватьи Йованиной! А флягу отдай деду Гавриле! Ракия крепкая, хорошая! Не виноградная, как у него. Пусть носит флягу за поясом и хлебнет, когда притомится».
Бабушка Гоша проводила их далеко. И рассталась она с матерью со слезами.
Батрак же дошел с ним и матерью до самого парома, чтобы знать, как они на ту сторону переберутся. Вернулись они домой уже к ночи. Мать поцеловала свекровь в плечо и приложилась к руке, а он крепко обхватил ручонками шею бабушки Иконии. А когда мать позвала его, чтобы покормить грудью, он не захотел подойти. Сказал, что боится бабы Гоши: «Баба Гоша меня бить станет!»
Так бабушка Икония узнала, что его отняли от груди.
«Вот уж спасибо сватье Госпаве! Мне невдомек было отогнать тебя раньше, чтобы не портила ребенка», — сказала она матери Павла.
В эту минуту вошел дед и спросил:
«А что ты, Козлик, мне принес?»
Тогда он подошел к матери, вынул из торбы флягу и протянул ее деду Гавриле.
И дед воскликнул: «Дай бог тебе здоровья, внучек, что ты такое принес! Спасибо и свояку Луке!»
Вот так из глубины сознания этого надушенного и разряженного офицера, воевавшего во многих странах Европы, всплывали разные мелочи о его многострадальном крае, которые он хранил в памяти уже больше тридцати пяти лет. И видел он реки, прозрачные как слеза. И Цер представлялся ему в далекой синеве. И полевые маки!..
Он оставил на ночь дверь на балкон открытой, и теперь в комнатке стало свежее. На улице чуть похолодало — в ту ночь в Вене шел дождь, и этого было достаточно, чтобы в странной игре сновидений он как бы вдыхал горный воздух своей Сербии.
Так сон, который чем-то напоминает смерть, каждую ночь переносит человека, несмотря на все его беды и огорчения, из безумного и бессмысленного мира яви в мир грез, и те порою служат ему единственным утешением. Павлу Исаковичу воспоминания далекого детства были куда милее и казались прекраснее всей мишуры его наряда, всей роскоши того времени, да и всей императорской Вены.
Павел проснулся, словно после купания — бодрым и веселым. На заре он вышел на балкон и, укрывшись за стеною, долго смотрел на далекие горы, думая о Цере, в лесах которого сейчас, верно, опадали желтые листья. Таким он его запомнил.
Однако в своих грезах Павел видел не только далекое прошлое, оно часто перемежалось недавними, совсем еще свежими событиями. Разница была лишь в том, что события, давным-давно прошедшие, запоминаются порою отчетливо, до мелочей, а то, что происходило только вчера, словно бы подернуто туманом.
В этом походившем на тюрьму доме Павел Исакович вдруг вспомнил о Гарсули.
Прежде чем Павла отвели в Темишваре на гауптвахту, у него и у Трифуна было тогда немало хлопот с их граничарами в Махале.
Солдаты возмущались и кричали: «Только и знаем, что посуху за гружеными возами ходим да по воде барки бечевой тащим!»
Павлу приснилось, будто Гарсули потребовал переселить Махалу в Вену, в какой-то зимний сад, и для этого посадить все и всех в цветочные горшки, в сотни и тысячи горшков. И длинный ряд подвод в Павловой сне уже стоял и дожидался отправления.
До ареста он вместе с Трифуном стал свидетелем беспорядков, возникших в Махале из-за инженеров и землемеров, разрушавших подряд все дома, не стоявшие вдоль большой дороги, которую прокладывали по плану графа Мерси. Дело едва не дошло до побоища. Некий Пея Зекович, Трифунов гусар, выстрелил в землемера из штуцера. А его жену, Джинджу, чуть было не увели в темишварскую тюрьму.
Этот случай представился сейчас Павлу во сне, но каким-то запутанным и непонятным.
Однако ему и в голову еще не приходило, что он вскоре собственными глазами увидит эту Джинджу в Темишваре. То, что в человеческой жизни случается завтра, так же неожиданно, как и то, что происходило вчера…
Павел видел эту женщину во сне, а днем не мог даже вспомнить ее лица. Видел, будто он с Гарсули въезжает в экипаже в Махалу. Но эти сны были вовсе не такими ясными и приятными, как первый подснежник в снегу, или колокольчик на ягненке, или вода в роднике. Гарсули всю дорогу кричал и, по своему обыкновению, грязно ругался. «Граница для вас сейчас закрыта, — твердил он, — ни сюда, ни туда податься вы не можете! Плели ведь вы турку опанки, пока он спал с вашей матерью или женой, чего же вы теперь хотите?»
И Гарсули прибавлял, что сейчас они офицеры генерал-фельдмаршала его императорского и королевско-апостольского величества фон Монтенуово.
Скабрезные речи Гарсули были Исаковичам особенно не по нутру. Они и сами любили крепкое словцо, но только как утеху на чужбине, в Австрии, как некий пароль для опознания своих. Но никогда не позволяли себе ругаться в присутствии женщин.
И вот теперь, когда Гарсули начал ругаться, Павел, не без язвительности, заметил, что обер-кригскомиссар ошибается, полагая, будто покорность сербов — страх перед сильными мира сего — это всего лишь вынужденное поведение несчастных людей, которые хотят избежать ссоры.
А потому он считает нужным предупредить обер-кригскомиссара, что Исаковичи не испугаются ни его, ни сотни таких, как он! И как бы не случилось так, что стоящий тут, перед Махалой, экипаж уже не сможет увезти его в Вену. Да, да! Его черная легкая дорожная карета, чего доброго, не выедет из Темишвара и останется навеки торчать у ворот принца Евгения, который был для сербов отцом родным. А сам он, Константин Кристофоров Гарсули, будет неподвижно лежать в луже крови. Да! Да! Mein Wohlweiser, Hochgeehrtester und Vielverehrtester Herr![50]
Но Гарсули его не слушал и приказал ехать в Махалу. Потом Павел увидел карету уже среди акаций, словно они в один миг перелетели из Вены в Махалу. У околицы, перед колодцем, возле Гарсули столпились люди: происходило что-то странное.
Вокруг него собрались инженеры и землемеры, работавшие над планировкой села, согласно проекту графа Мерси, а сам он стоял в экипаже и бил кнутом махалчан, которые сбежались с явным намерением перевернуть карету. Павел, к немалому своему удивлению, увидел и услышал, как выстрелили два пистолета — сперва появились два дымка, и потом грянули два выстрела; тут же, среди возмущенно ревевшей толпы вертелись гусары.
Совершенно потрясенный, он хотел крикнуть, но язык у него прилип к гортани. Он оглянулся — Петр и Юрат куда-то исчезли.
Затем Павел увидел, как экипаж Гарсули поворачивает и мчится к Темишвару, а толпа махалчан бежит за ним следом. Черная карета мчалась по зеленому выгону очень быстро — ведь все это происходило во сне, — она летела точно ворон.
Было ясно: стряслась большая беда.
Павел слышал, как махалчане кричат вслед Гарсули:
— Стой, стой, мать твою темишварскую так!
Во сне Павел пробежал во весь дух около сотни шагов в сторону села и увидел, как карета промчалась мимо него. Пыталась, очевидно, проскочить в Темишвар.
Но в эту минуту прогремел выстрел гусарского штуцера, и Павел увидел, как Гарсули в своей треуголке, украшенной страусовыми перьями, упал на сиденье, потом встал и, покачнувшись, вывалился из экипажа и остался лежать бездыханным на зеленой траве. Все произошло в мгновение ока. Павел приостановился на миг, словно окаменел, потом охнул, закричал и, спрыгнув с балкона дома г-жи Гуммель, побежал как сумасшедший к лежавшему в траве человеку в черном бархатном сюртуке.