Доктор Андреев, больничный врач, оперировавший Вальтера, довольно хорошо говорил по-немецки. Он был примерно того же возраста, что и Вальтер, человек лет тридцати семи — тридцати восьми, приземистый, крепкий, с круглым умным лицом и добрыми ясными глазами. Движения его, как и речь, отличались живостью и быстротой. На этот раз, осмотрев Вальтера, он сказал:
— Так-то, товарищ! Теперь вы полностью отремонтированы и скоро сможете от нас отчалить.
Он улыбнулся; «ремонтировать» было его любимым словечком. Он ремонтировал людей.
— С легкими у вас обстояло хуже, чем вы предполагали. И лопатка была здорово раздроблена. Но мы ее склеили и привели в порядок.
Врач присел на край кровати. Это означало, что ему хочется немного потолковать. Он спросил:
— Ну, что вы скажете о наступлении немцев? Они форменным образом подмяли под себя французов. Я большего ждал от «линии Мажино».
— Да ведь немцы обошли «линию Мажино». Они опять вторглись в Бельгию, а заодно и в Голландию на этот раз.
— Да, верно. Но разве французы не могли этого предвидеть?
— У меня другой вопрос, товарищ Андреев. Как вы расцениваете отношения между Советским Союзом и гитлеровской Германией? И пакт о ненападении между Советским Союзом и Германией?
— Этот пакт — пощечина империализму! — ответил доктор Андреев.
— Гм!
— Все эти господа в Западной Европе своей цели не достигли. Не на нас, а на них фашизм пошел войной.
— А Гитлер?
Доктор Андреев ответил вопросом:
— Как, по-вашему, Наполеон был гением? — И, не дожидаясь ответа, продолжал: — Конечно! Но даже у него бывали крупные, почти непонятные просчеты; возможно, что в своем безумии он верил в собственную непогрешимость. Гитлер тоже, несомненно, думает, что он непогрешим. Но что такое Гитлер? Видите ли, Гитлер всего лишь Гитлер, не больше! Учтите, что Наполеон появился в начале буржуазной эры, что его вынесла на гребень волны победоносная буржуазная революция во Франции и что он был представителем восходящего класса буржуазии. Гитлер же появился в конце буржуазной эры, он поднялся из отвратительного болота загнивающей реакции, он — агент нисходящего класса. В этом все дело.
— Все это правильно, — согласился Вальтер. — Но когда…
Врач перебил его:
— Кто выпестовал немецкий фашизм? Господа империалисты Соединенных Штатов, Англии и Франции! В его лице они готовили себе на континенте наемника, меч против нас, против социализма. Им не дают покоя мечты о нашей украинской пшенице, о нашей уральской стали и о нашем донбасском угле, а главное — о нашей закавказской нефти. А что успехи социалистического строительства им спать не дают — об этом и говорить нечего! Империалисты Запада рассчитывали заграбастать богатства Советского Союза руками немецких фашистов и, кроме того, заставить их взять на себя роль палача и жандарма. Эту дьявольскую игру мы сорвали. В этом все дело.
— Не увлекайтесь, — предостерег Вальтер. — Вы, очевидно, не знаете, что такое фашизм. Поверьте, он способен на любое вероломство, на любое преступление. Что для него взятое на себя обязательство, что для него договор? Клочок бумаги. Он разорвет его, как только перестанет в нем нуждаться.
— Мы, советские люди, любим мир, но и войны не боимся, если ее нам навяжут, — возразил врач. — Это знают магнаты германской промышленности и их военщина. Наше правительство поступает правильно, сохраняя нашим народам мир на возможно более длительный период. И, кроме того, время работает на нас, а не на тех, кто воюет: они с каждым днем истощаются, мы же — крепнем. Так-то оно, товарищ.
II
Герберт Хардекопф со своим отрядом трудовой повинности, следовавшим по пятам за армией, совершал поход по деревням и городам Франции. Опять звучали названия, получившие известность еще со времен первой мировой войны: Валансьен, Денэн, Камбрэ. Цель же, куда устремлялся весь этот поток вооруженных людей с их танками, орудиями, автомашинами, мотоциклами, вся миллионоголовая армия мелких и крупных воинских соединений, называлась — Париж…
Палящий летний зной стоял в дни этого похода. От горевших деревень и городов жара казалась еще нестерпимее. У Герберта Хардекопфа ручьями катился пот с лица, коричневого от загара, как и у всех его товарищей. Плотная ткань форменной одежды прилипала к телу, а ноги и грубых сапогах с трудом передвигались — земля словно присасывала их к себе. Но приказ гласил — не останавливаться. Вперед, вперед! Слово «Париж» завораживало, пленяло миллионы умов; это была уже не только цель — Париж означал отдых, спасенье, избавление.
Один народ, одетый в военные мундиры, вооруженный до зубов, двигался в походном порядке, другой — спасался бегством… Отряд Герберта встречал на своем пути длинные вереницы беженцев, покинутых отступающей французской армией. Мимо Герберта и его товарищей тянулись на юг бесконечные толпы стиснувших зубы, озлобленных французов, главным образом женщин и детей. Они сидели на возах, нагруженных домашним скарбом, или толкали перед собой тележки с тюками и чемоданами, или шагали, неся на плечах и в руках тяжелые узлы с последними пожитками, и лица у всех были залиты потом, а глаза полны слез. Они бежали от врага, но вражеские полки, ощетиненные штыками, были впереди них, позади, рядом, с боков. Даже когда рев военной команды и несшиеся напролом танки сгоняли беженцев в придорожные канавы, на поля, они молчали и, тяжело дыша, прятали в траве перекошенные ненавистью лица. Обессиленные женщины часто так и оставались лежать в канавах, нередко окруженные плачущими детьми. Никто не помогал им. Волна беженцев катилась мимо. Каждый думал только о себе и своих близких. Скончавшимся складывали руки на груди, по хоронить не успевали, торопились дальше.
И тогда парни из отрядов, носивших красноречивое название «Тодт»[27] — «Смерть», получали приказ действовать. Тела умерших предавались земле не из уважения к мертвым, а из санитарных соображений. Выкапывали яму, собирали мертвецов со всей округи и без разбора, как попало, сбрасывали туда. Для каких бы то ни было церемоний не было времени. Священники редко присутствовали на погребении. Людей, быть может всю свою жизнь строго веровавших, закапывали без благословения, без единого прощального слова, без креста, — на каком-нибудь поле, в какой-нибудь яме. Случалось, что беженцы, проходившие мимо свеженасыпанного холмика такой братской могилы, снимали шапки; но и они не останавливались ни на минуту, а шли и шли дальше. Остановиться — значило погибнуть.
Если на пути попадалась горящая деревня, по которой, грохоча, катились танки, беженцы делали большой крюк или шли прямиком через поля, топтали поспевающий хлеб, пересекали ручьи, вязли в луговых трясинах. Люди двигались друг за другом, догоняли ушедших вперед, и никто не знал, куда он идет.
Герберт уже наблюдал подобные человеческие трагедии в Польше; там он тоже видел народ, который, снявшись с насиженных мест, бежал куда-то без оглядки. В горле у парня застревал комок; он чувствовал себя палачом, каким-то гонителем рода человеческого. А среди его товарищей по отряду были такие, которые еще глумились над несчастными, оскорбляли их, точно страшное бедствие, обрушившееся на этих людей, — только справедливая кара за их преступления. Как-то Герберт спросил у своего соседа, что сделали ему эти несчастные, почему он оскорбляет их? Тот резко ответил, что поляки-де сволочи, что они немало притесняли немцев и теперь лишь получают по заслугам. Тогда Герберт спросил, какое зло они причинили ему, лично ему?
— Мне? Мне? — в бешенстве закричал парень. — Мне они никакого зла причинить не могли. Я живу в Вестфалии! Но они притесняли моих восточных соотечественников. Ты что, газет не читаешь, чудище? Настал час возмездия. По мне, пусть бы все они передохли.
Разговор этот Герберту даром не прошел. Началось следствие. После многочасового допроса его за «антинародные» речи приговорили к двум неделям строгого ареста. Исполнение приговора отложили до окончания кампании.