Достав специальный субботний выпуск «Гамбургер фремденблат», он с вызывающим видом развернул его и положил перед собой.
— Ты и в самом деле чересчур легко говоришь о таких вещах, Пауль!
Пауль Гейль с шумом отложил в сторону газету и вместе со стулом придвинулся к Фриде Брентен.
— Милая бабуся, — начал он. — Война идет, и не я ее начал. Мы воюем. Бесполезно спрашивать, почему, отчего и зачем. Наши ребята дерутся и умирают, для того чтобы удержать войну подальше от Германии, чтобы защитить вас, женщин, и Петера вместе с другими детьми от ужасов войны. А вы что делаете? Вы брюзжите, вам не нравится, что они стреляют. Если бы они не стреляли, пули бы летели в вас, милая, золотая бабуся. Так-то оно.
— То же самое говорилось и в прошлую войну, Пауль.
— Правильно. Но на этот раз мы наверняка ее выиграем. На этот раз мы обязательно победим, — разгорячился Пауль. Он чиркнул спичкой, поднес огонек к сигарете и, прищурившись, посмотрел поверх горящей спички на жену; она сидела, сердито уставившись в пространство.
Эльфрида не чувствовала какой-либо склонности к политике, и в спорах у нее не было ни малейшей сноровки; но от отца она унаследовала верный инстинкт и ясный взгляд на действительность. Когда Пауль с необыкновенной легкостью начинал рассуждать о войне, смерти, судьбе, Эльфрида буквально ненавидела его. В ее глазах он был в эти минуты грошовым пустозвоном, из тех, что чешут языки, рассуждая о политике за кружкой пива. Дурак! Круглый дурак! Она была уверена, что он ни малейшего понятия не имеет о том, о чем болтает. Именно поэтому он не просто говорит, а вещает, сыплет откровениями. В таких случаях она досадовала на себя, что плохо разбирается в политике, а главное, что у нее нет в запасе разящих ответов. С каким удовольствием она срезала бы его. «Да, был бы папа жив или сидел бы Вальтер на моем месте, они задали бы ему перцу! Он сразу попридержал бы свой глупый язык!» Ей же не хватало таких слов, которые устыдили и проняли бы его. Своими возражениями она отнюдь не была довольна, ей хотелось чего-то более убедительного, более неотразимого.
— И как только язык у тебя поворачивается говорить что-либо подобное! Позор! — воскликнула она. Потом медленно, тихим голосом, словно еще обдумывая то, что собиралась сказать, продолжала: — Только бы мы остались целы и невредимы, другие женщины, матери и дети могут подохнуть. Правильно я тебя поняла, не правда ли? Так думают животные и людоеды.
— Кисанька моя, животные не думают! — невозмутимо откликнулся Пауль.
— Вот именно! — сказала она. — И ты тоже не думаешь! Только балабонишь невесть что!
— Дети, дети, вы-то хоть не воюйте! — запричитала Фрида Брентен. Она боялась семейных сцен. Но про себя подумала: «Характером девчонка пошла в отца гораздо больше, чем я думала. Такая же горячая головушка!»
— Смотри не говори этого на людях. Отец тоже не умел держать язык за зубами. Чем это кончилось — тебе известно.
— О мудрая, о справедливая бабуся! — шумно возликовал Пауль. — Опять мы услышали от тебя вещее слово! С волками жить — по-волчьи выть, иначе они тебя разорвут.
— Если бы я знала, что ты говоришь это из трусости, я бы тебе все простила, — холодно сказала Эльфрида.
— Ну, точка! — приказала мать. — Не желаю сегодня никаких ссор.
Эльфрида и Пауль замолчали.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
I
В то самое время, когда в Центральной, Северной и Западной Европе бушевала война, когда армады бомбардировщиков налетали на мирные города и в огне пожарищ гибли женщины и дети, Москва оставалась по-прежнему сильным, бесперебойно и полнокровно пульсирующим сердцем Советской страны, страны социализма.
«Говорит Москва!», «Говорит Москва!» Этот голос слушали не только граждане Советского Союза от Арктики до Китая и Индии, от Тихого океана до Балтийского моря; голос Москвы слушали люди на всех широтах земного шара.
«Говорит Москва!»
Этот голос неизменно оставался голосом разума и мира. В те жестокие годы Москва была единственным местом на земном шаре, где израненные душой и телом борцы за свободу могли исцелиться.
Операция была тяжелой, но прошла удачно. Вальтер, однако, пролежал много месяцев; процесс выздоровления шел медленно. Когда легкое зажило, пришлось накладывать на плечо новую гипсовую повязку. Всю зиму и весну Вальтер не вставал с постели.
Однажды утром ему принесли телеграмму. Раньше чем вскрыть, он со всех сторон ее осмотрел. Телеграмма из Стокгольма. Айна сообщала, что надеется в самое ближайшее время приехать; о дне приезда она еще сообщит.
Счастливая улыбка блеснула на лице Вальтера; он положил телеграмму возле себя и закрыл глаза. Айна встала в его воображении такой, какой он видел ее в последний раз в Париже. Вздернутый нос, светло-золотистые волосы, тоненькая, веселая, говорливая… Как хорошо она умела болтать, рассказывать, смеяться… И целовать. Умела быть такой же пылкой возлюбленной, как и добрым товарищем. Как же она добьется поездки в Москву? В такой-то момент?.. Он решил в день ее приезда впервые выйти на улицу.
От Айны мысли его перешли к Кат. Она хороша сейчас, белая прядь в волосах красит ее. Как уверенно она чувствует себя в жизни, хотя путь ее отнюдь не был устлан розами. Да и теперь, вероятно, ей нелегко приходится. Кат — человек уверенный в себе, гордый, наделенный чувством собственного достоинства. Ей никогда не пришло бы в голову перед кем-нибудь плакаться на судьбу, а особенно перед ним. Решение, принятое в те далекие дни, когда его выпустили из тюрьмы и они объяснились, Кат и он твердо соблюдали: они пошли каждый своей дорогой, но остались товарищами и друзьями.
Наступил день, когда Вальтеру разрешили встать, а Айны все еще не было. Не получал он и вестей от нее. Май шел к концу, и над Москвой сияло весеннее солнце. Когда Вальтер, опираясь на руку медицинской сестры, выходил на балкон, он различал в конце улицы кусок кремлевской стены с маленькой башенкой. Молодая светло-зеленая листва деревьев радовала глаз своей свежестью; на людях, заполнивших оживленные улицы, были летние светлые костюмы и яркие платья. Хороши были эти весенние дни в Москве. Чудесно было бы чувствовать себя здоровым и крепким и бродить по улицам, по бульварам, по Красной площади этого неповторимого в его своеобразии города.
Вальтер то и дело выходил на балкон; ему хотелось вобрать в себя вид лежащего перед ним крохотного уголка Москвы. Как часто в долгие черные дни-ночи в каменном мешке карцера грезил он о Москве, — представлял себе этот город по снимкам, которые ему доводилось видеть, или по очеркам, которые когда-то читал. Он чувствовал силу и величие Москвы и там, в своей одиночке, и позже — в Праге, в Париже, в Мадриде, под Теруэлем.
В это время на полях и в городах Франции, Бельгии и Голландии шли кровавые бои. Фашистская Германия начала наступление, прорвала фронты французов и англичан, которые за девять месяцев палец о палец не ударили, словно все еще надеялись, что фашисты будут действовать так, как хотелось бы западным державам, и бросят все свои полчища на Восток.
Вальтер следил по карте за ходом боев. Второй раз на протяжении одной человеческой жизни немецкие войска вторгались во Францию, разрушали ее деревни и города, топили в крови ее поля и нивы. Несчастная страна! Вальтер, познакомившийся с французами, особенно с рабочими Франции, знал, как ненавидят они войну, знал, что у них нет ни малейшего желания сражаться за интересы и власть двухсот семейств миллионеров, хозяйничавших в их республике. Знал он и о подкупности, разъедавшей государственный аппарат Франции. Взяточничество было обычным явлением в каждом ведомстве, каждом учреждении, и чем более высокий пост занимал тот или иной чиновник, тем циничнее брал он взятки. Министры же, о чем говорили на всех перекрестках, находились в услужении если не у одной, то у нескольких иноземных держав одновременно. Офицерский корпус французской армии — в этом Айна была права! — признавал лишь одного врага: французских коммунистов, а к фашистам Германии и Италии относился с уважением и симпатией. Поэтому Вальтера не удивляло, что немецкие армии одерживают быстрые и легкие победы и без труда продвигаются к самому сердцу Франции.