— Обойдусь. В твои годы, Клинышкин, я, конечно, носил. Сорок девять сантиметров были у меня клеши.
— Почему уж не пятьдесят?
— Не. Пятьдесят сантиметров — это, братец, пижонство. Эх, Кронштадт! — извлекает боцман из гитары печальный аккорд. — Город загубленной молодости…
— Это почему — загубленной? — поднимает голову от письма Фарафонов.
— Известно почему — по причине недостаточного женского населения. В Мариуполе, бывало, выйдешь на набережную — одна за другой так и идут, а идут — как пишут. Во девки! У нас в Рыбаксоюзе Аллочка работала в конторе — так на нее даже из Ростова приезжали посмотреть. Понял, Фарафонов?
— А из Рио-де-Жанейро не приезжали? — язвит старшина мотористов.
— Врать не буду — не приезжали. Посмотрел бы ты на нее — что ножки, что фигурка! Тебе, мотылю промасленному, такие девочки и не снились.
— Нужна мне твоя Аллочка! — сердится Фарафонов. — В ту зиму только и знали о жратве трепаться, а теперь отъелись, на баб перешли.
— А тебя такая тема не волнует?
— Волнует или не волнует, значения не имеет, — отрубает Фарафонов. — Пока воюем, надо посторонние мысли выветривать из мозгов.
— Выветривать! Поиграться с мышатами! Фильтр в мозгах не установишь — про что можно думать, а про что нельзя. Мне про Аллочку приятно вспомнить, и такая приятность воевать не мешает.
И боцман ударил по струнам, запел жалобным голосом:
Зачем советы мне даете, словно маленькой?
Ведь для меня давно решен уже вопрос.
Простите, папа, мы вчера решили с маменькой,
Что моим мужем будет с Балтики матрос…
— Ребята, в шкары вскочить помогите, — говорит Клинышкин, забираясь на рундук. Опираясь на плечи двух помощников, держащих перед ним распяленные брюки, он прыгает в них и застегивает клапаны. — Странно, главный, рассуждаете, — обращается он к главстаршине Фарафонову. — Посторонние мысли! А командир? Вот он на девахе, что ходила сюда, женился, — тоже скажете, что у него в мозгах одни посторонние мысли?
Кобыльский засмеялся:
— Здорово он уел тебя, Фарафоныч? — И, ударив по струнам, запел дальше:
О, сколько чувства он вложил в свою походочку,
Широким клешем завоевывал сердца,
И не одной пришлось наплакаться красоточке,
Скрывать аборты от сурового отца…
— Не наше с вами дело обсуждать командира, — сердится Фарафонов. — Тоже мне, обсуждатели!
— А кто обсуждает? — подает голос Бурмистров, отвлекшись от «козла». — Я бы и сам на молоденькой женился. С моря пришел — к женушке под бочок. А кончится война — можно и отчалить.
— Хреновину порешь, Бурмистров, — замечает Анастасьев. — Не для того люди женятся, чтоб отчалить. Давай играй. Твой ход.
— Я мимо. — Бурмистров стучит ребром ладони по столу. — Вот «Ледю Гамильтон» у нас крутили прошлый раз. Плохо ей жилось, леде этой? Так нет, втюрилась в адмирала — и что с этой любви хорошего вышло? Одни неприятности. Я б на месте баб за моряков вовсе не выходил. А нашему брату тоже… Погулять — это, конечно, дело другое, вот как Клинышкин наш.
Клинышкин ухмыляется, стягивая на шинели ремень со сверкающей бляхой. Помахав рукой, легко взлетает по трапу наверх.
А Фарафонов окончательно рассердился.
— Ледя Гамильтон! — передразнивает он, поднимаясь с незаконченным письмом. — Ты, Бурмистров, в жизни разбираешься, как свинья в апельсинах.
Лихо заломив шапку, довольный жизнью, идет Клинышкин по Июльской, стараясь не наступать начищенными ботинками на лужи от талого апрельского снега. Переходит по мостику через Обводный канал. Только свернул на улицу Карла Маркса — откуда ни возьмись навстречу комендантский патруль. Да никак сам Рашпиль!
Подобрался Клинышкин, поприветствовал Рашпиля по всем правилам. Ну, может, проскочит. А что? Идет трезвый, пуговицы и прочее начищены, увольнительная в кармане — к чему придерешься?
Не проскочил. Поманил помощник коменданта, долговязый капитан, пальцем. Клинышкин, само собой, подходит строевым шагом.
— Полы шинели поднимите, — смотрит помощник коменданта на его ноги. — Почему клинья вставлены?
— Товарищ капитан, — затрепетал Клинышкин. — Я клинья выпорю… только сегодня разрешите… в Доме флота концерт, артисты с Ленинграда…
— Сегодня вам клеши разреши, завтра юбки напялите. Как фамилия?
— Старший краснофлотец Клинышкин…
— Что-о? — совсем осерчал капитан, подозрительно глядя на него: не издевается ли? — Краснофлотскую книжку! — Взял книжку, читает: — Клинышкин, точно. А ну-ка, — подзывает он патрульных, — выпорите ему клинышки!
И надо же — достает из кармана лезвие для бритья, вручает старшему из патрульных.
— Товарищ капитан, — чуть не плачет Клинышкин. — Я ж не виноват, что такая фамилия. Очень прошу, разрешите сегодня… а завтра я сам…
— Выпороть немедленно!
Патрульный коротко развел руками, как бы говоря: «Сочувствую, браток, но сам видишь, служба такая»… И, присев, повел уголком лезвия по шву. Раз, раз, раз — оба здоровенных клина выпороты из брюк.
— А теперь — марш на корабль и приведите себя в порядок! — велит капитан. И с возмущением потрясает рукой: — Клинышкин!
С печалью смотрит бедный Клинышкин на распоротые брюки, из-под которых белеют кальсоны, на клинья, которые держит в руке. Потом вскинул взгляд на удаляющегося помощника коменданта, выпалил с сердцем:
— Рашпиль!
И повернул обратно.
А у подъезда Дома флота томится в ожидании Клинышкина краснофлотец Земляницына. Старательно отдает честь проходящим в Дом офицерам, беспокойно крутит головой.
Тут подходят Козырев с Надей.
— Олечка! — бросается Надя к подруге.
Но та, вытянувшись, отдает честь Козыреву и только потом обнимает Надю.
— Это Оля Земляницына, — говорит Надя Козыреву, — моя школьная подруга. А это… — с запинкой объясняет она Оле, — мой муж.
— Очень рад. — Козырев пожимает смущенной девушке руку. — Тоже на концерт?
— Да, товарищ капитан-лейтенант…
— Да перестань тянуться, — смеется Надя. — У Андрея только вид строгий… Не потащит тебя в комендатуру, не бойся.
— Так идемте с нами, Оля Земляницына, — приглашает Козырев.
— Спасибо. Я… товарища одного жду…
В фойе, сняв пальто, Надя спешит к зеркалу и озабоченно поправляет, взбадривает прическу. Ее русые волосы уложены сегодня по-новому, круглым ореолом вокруг головы. Розовый бант на груди тщательно выутюжен, широко расправлен. Козырев с улыбкой смотрит на жену — ему нравятся быстрые движения ее рук, взбивающих прическу. Потом они чинно, под руку, прохаживаются в фойе.
А народу все прибывает. Тут и там женские платья оживляют однообразное темно-синее море кителей и краснофлотских суконок.
— Смотри-ка, — говорит Козырев, — есть еще женщины в Кронштадте. Сколько их, интересно? Наверно, одна на сотню моряков. Как думаешь, Надюша?
— Андрей, ты знаешь, — не сразу откликается Надя, — я только сейчас обнаружила, что я ревнивая.
— Не хочешь, чтоб я подсчитывал женщин? — засмеялся Козырев.
— Не хочу.
— Ладно, принимаю к сведению. А знаешь, сколько сейчас вообще гражданского населения в Кронштадте? Что-то около тринадцати тысяч. А перед войной было сорок. Представляешь?
— Принимаю к сведению, — подражая ему, говорит Надя. — Андрей, ты хочешь всю жизнь быть военным?
— Конечно, — смотрит он на нее. И продолжает беспечно: — Военная служба только первые полста лет тяжела, а потом — ничего.
— Ты скажешь!
— Когда-нибудь я стану толстопузым адмиралом.
— А я буду адмиральшей? — хихикает Надя. — А какая форма одежды у адмиральш?
— У них на заду нашиты скрещенные якоря. А вот и Галкин. Познакомься, Надя. Это старший лейтенант Галкин, наш неустрашимый артиллерист.