Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Лучшие японоведы, начиная от Венюкова и Зибольта (XIX век) и кончая Николаем Конрадом и плеядой его учеников, читали мне лекции со страниц своих книг, а сам я записался на воображаемый семинар и начал с того, что стал сочинять японские стихи.

Нет, конечно, это не были японские и это были отнюдь не стихи. Но так мне было удобнее. Я рассчитывал, что если буду писать под японского лирика, лучше пойму его мир. Я пробовал: нельзя ли японскими способами передать мое нынешнее состояние? Чтобы через природу и через мои неясные ощущения и задавая вопрос, на который не нахожу ответа, а главное — и не стремлюсь узнать ответ, то есть чтобы окольными словами внушить другому то, что я сейчас чувствую?

Розовые снега на девять тысяч верст.
Должен ли я томиться, что они не заселены?
Надо ли сетовать, что я не увижу
Расцвета этих пространств через сотню лет?
Все слышится мне милый стук часов
Над моей кроватью в Москве.

Это, конечно, не танка и не хайку и может напомнить японскую поэзию прежде всего потому, что действительно напоминает те неуклюжие переводы на русский, в которых обычно доходят до нас (а вернее, не доходят!) японские поэты. И все же мне показалось, что я что-то понял. Как будто дошло до меня нечто из очень далеких пространств.

Прежде всего это была магия краткости. Она имеет тот же корень, что и магия цитаты. Она не действует на читающего, если он привык и даже пристрастился к многословию текста. Маленький кусочек жрать невозможно. Или его не заметят, или его вынуждены положить на язык. Спектр оттенков становится несравнимо богаче. Волны информации растягиваются. Впоследствии японцы, посвящавшие меня в прелести национальной кухни, говорили, что не следует класть в кушанья ни соль, ни сахар, ибо только без них человек чувствует множество вкусов и запахов, от которых ничего не остается, когда сахар и особенно соль подавляют все ощущения. Что касается магии цитаты, то об этом я имею в виду рассказать, когда речь пойдет о японском искусстве вообще.

Затем — отказ от оценок, от категоричности, от директивности. Может быть, лирик и томится безлюдностью этих бесконечных снежных просторов, но, может быть, томление это совсем и не нужно. Если и важно что-нибудь поэту, то это чтобы читающий почувствовал огромность страны и незавершенность трудов человека.

Поэту неясно: должен ли он грустить, что не увидит будущего? Но это значит, что оно наступит! Придет расцвет, придет новая жизнь… А я? Меня не будет!

Да, я уже и сейчас чувствую, как мало сил во мне осталось:

Все слышится мне милый стук часов
Над моей кроватью в Москве…

Значит, стихи эти о чем?

О старости. Не больше. Об усталости. Но без страха. Без осуждения.

О неизбежности того, что должно прийти ко мне, как и ко всем на земле. И о земле, которая станет прекрасной уже без меня.

Когда я разобрался в том, что я написал, я даже удивился немножко: в шесть строчек вошло довольно много. А ведь я не специалист-стихотворец. Если же подлинный поэт работает в этом стиле, может быть, он в состоянии добиться поразительной емкости стихотворной строки в передаче очень тонких и очень близких людям ощущений…

Наконец, еще одно обстоятельство.

Написав это стихотворение, я заметил перемену в своем состоянии. То чувство озабоченности, которое так цепко держало меня в течение всего ожидания поездки, подготовки к ней и первых дней пути, стало меня отпускать. Как будто бы развязывался некий душевный спазм и я возвращался в здоровье, к покою. И это было тоже целью и результатом японского метода лирической поэзии. Стихи были для классических поэтов не столько произведениями литературы, сколько поступками в их довольно однообразной — не вагонной, но дворцовой — жизни. Они были необходимы, как необходимо движение, как нужна откровенность, как облегчает беседа, письмо…

Таково было еще одно свойство поэтической души старой Японии, которое я постиг в своем стихотворном эксперименте.

…В давние времена жил кавалер. Той даме, что не говорила ему ни «да», ни «нет» и все же его пленила, он послал стихотворение, в котором сообщил, что его рукав совершенно мокр от слез, так он тосковал всю ночь.

В этом, конечно, не заключалось ничего оригинального или утонченного. Проливать слезы и вытирать их рукавом было настолько в традициях Японии, что в театре Ноо, например, стоило исполнителю поднести рукав к глазам, чтобы зритель уже понял, что персонаж обливается слезами.

Однако пятистрочие говорило об осеннем поле, о кустах, покрытых влагой, о том, как влюбленный продирается сквозь их ветви и как они оставляют слезы росы на его рукавах… Словом, это был стиль Хэйана.

Дама ответила ему еще более утонченно:

Не знаешь ты, что я —
Та бухта, в которой
Нет мируме…

Что это — мируме?

В этом и вся хитрость.

Мируме, во-первых — с в и д а н и е.

И, во-вторых, — т р а в а, к о т о р у ю  е д я т.

Но если женщина чужда свиданий, как бухта чужда вкусной травы, значит, тот, кто жаждет свидания, подобен собирателю травы, рыбаку? И вот заключение:

Между тем рыбак неотступно
До изнеможенья все бродит…

Или, говоря более грубо: «Чего ты понапрасну стараешься?»

Тогда, через несколько страничек, кавалер превосходит самого себя в рафинированности признания:

Почему же вдруг
Каждая встреча с тобой
Стала для меня теперь ката́ми? —

вопрошает он.

А что такое ката́ми?

Это, во-первых, т р у д н о с т ь.

Но, во-вторых, это — р е ш е т о.

И от слова «катами» идут два смысла в одном тексте:

Ведь клялись мы с тобой,
Что не прольем ни капли…

От слова «катами» («трудность» и «решето»), как от развилки дорог, мысль должна уходить по двум руслам: сетует сердце на  т р у д н о с т ь  встречи с любимой, и горюет влюбленный, что, как вода в  р е ш е т е, пролилось и утрачено что-то из былых восторгов и обещаний…

В русской поэзии нет ничего подобного, да и невозможно это, разве только в шутку.

Я не думаю, что классическую японскую поэзию можно сравнивать с французским классицизмом, с его так называемым прециозным направлением, когда в аристократических салонах было принято создавать сложные, изысканные, зачастую понятные только избранным стихотворные произведения, наполненные двусмысленностями, каламбурами, игрой слов и неясными намеками… Стиль салонов Рамбулье или м-ль де Скудери умер вместе с эпохой, причем не такой уж от нас отдаленной, тогда как литература времен Хэйана почти тысячелетней давности до сих пор считается фундаментом японской поэзии и художественной прозы.

Эпоха Хэйана — эпоха родовой знати, дворцовой культуры. Представить себе, как это было на самом деле, нам очень трудно. Приведенный выше пример взят из лирической повести тех времен «Исэ-моногатари», посвященной любовным переживаниям и маленьким приключениям романтического порядка. Культ чувства. Не столько раскрытие самой любви, сколько изысканное изображение и переживание ее оттенков. Не пламенность, но сконцентрированная сдержанность. Переливы остроумия и эрудиции на фоне тоски но женщине. Не отображение чувства в стихах и прозе, но превращение литературы в часть романтического приключения. Каждая встреча персонажей — это обмен стихами, каждое стихотворение — это новый ход в развитии той фабулы, которую разыгрывают для себя влюбленные. Получается так, будто искусство того времени полноценно существовало, только пока творилось. Как театр. «Театр для себя», жизнь-спектакль. То, с чем имеет дело сейчас литературовед, — антология стихов, повести, в которых стихи смешаны с прозой, дневники, в которых автор почти не заботится ни о зримости описываемого, ни о портретности самого героя, — все это отголоски когда-то происходивших в жизни драм, а отнюдь не завершенные произведения искусства. У Новеллы Матвеевой:

23
{"b":"824385","o":1}