Все время рождается новая жизнь. Коммунисты должны стараться, чтобы то, что рождается, выросло хорошим. Вот — дети, я с ними провожу все свободное время, я учу их, как умею. Самое главное, что я хочу в них развить, — это человеческую гордость. Они должны понимать, что они сами имеют большую цену. Они должны сами уметь думать, а не ждать, чтобы другие думали за них. Они должны сами уметь решать. А ведь до сих пор народ ничего не решал, за него решали другие. Пока я могу научить их только немногому, потому что мои знания еще очень малы.
Коммунисты должны верить в будущее. Они должны принимать самые большие решения, иметь самые большие желания. Я назвала моих дочерей Майя и Марико. Майя — это мать Будды, а Марико — это мать Христа. Я хочу, чтобы они были матерями самых великих людей на земле, таких же великих, как Будда и Христос. Народ должен сам родить человека, который сможет руководить им, — большого человека, потому что до сих пор нами управляли маленькие люди.
Она подбросила поленце в костер. Посыпались искры, вспыхнуло пламя. Я увидел множество лиц, которые составляли как бы мозаику вокруг нас, они были почти неподвижны. Детские глаза смотрели неотрывно на женщину. Я чувствовал, как маленькие руки гладят мою спину, щупают пуговицы на моем пальто.
Внезапно детишки заволновались, стали выстраиваться по какому-то им известному порядку: они готовились петь.
Абэ взмахнула рукой, и началась песня:
Давно, очень давно
В глухом сосновом лесу
Стояла маленькая гора,
Круглая, лысая гора,
На которой ничего не росло.
Когда они пропели этот куплет, вдруг смех раздался среди них. Я увидел, что они глядят на мою лысину. Я погладил себя по макушке, и тогда смех вспыхнул сразу со всей откровенностью. Они продолжали:
Все смеялись над бедной горой.
Но однажды ветер принес
Сосновые семена
На самую вершину горы.
«Эй, вставайте, дети сосны! —
Крикнуло солнышко им. —
Поднимайтесь, дети сосны,
Пришла весна!»
И поднялись дети весны,
Потянулись весело ввысь,
Стали расти.
Вырастут дети сосны,
Станут могучим лесом,
И соснами зашумит
Их родная гора.
Они пели очень ритмично и очень правильно. Они старались показать свое умение и все время поглядывали на меня, одобряю ли я их.
Абэ дирижировала, стоя перед своим домиком, а место возле чайника заняла другая женщина в черном, одна из тех, кто все время находился возле нас. Вообще в храме было очень много людей. Они приходили и уходили, любопытствуя увидеть человека из Советского Союза.
Следующую песню никто не решался начать. Наконец две девочки и мальчик убежали за стену бутафорского домика, и оттуда, из-за матовой бумаги, раздались их голосишки, сперва робкие, а потом все более громкие и уверенные. Это была старинная песенка, не причесанная под европейскую музыку.
Солнечный луч пропал. Стало почти совсем темно. От костра остались одни угли, которые освещали черные балки и столбы, поддерживающие потолок. И столбы и балки были стволами леса, почти не тронутыми каким-нибудь инструментом. Казалось, деревья сами скатились сюда с соседних гор и расположились в этом странном архитектурном сооружении, очень древнем, внутри которого вдруг возникла новая, еще очень слабая, но уже звенящая детскими голосами жизнь. Грубо сколоченная полка была прибита к стене, и на ней стояли какие-то изображения божеств. Может быть, это были работы Энку? Ветка криптомерии была положена перед ними.
Репортер газеты куда-то исчез. Вероятно, он утомился от беседы и путешествий. Мне надо было ехать домой. Я не вполне был уверен в Викторе как водителе: он любил шикарить, держа на руле только одну руку, и любил оглядывать пейзаж, что на горной дороге не особенно рекомендуется. Мы хотели засветло миновать ущелья.
Обряд прощания был совершен в храме. Мы надели нашу обувь и вышли на воздух. Детишки играли в какие-то игры с обручем на площадке, втиснутой в пшеничные поля. Нам были показаны кролики и коза с огромным, раздувшимся животом.
По тропинке, идущей круто вверх, мы поднялись на участок Абэ. Она показала его границы. Здесь было не более пяти сотых чо. Какой-то буддийский памятник возвышался среди грядок. Мы стояли на верхушке маленького холма, возделанного, оглаженного, почти комнатного. Солнце садилось за острые горы. Внизу были уже сумерки.
— Я часто приходила сюда грустить. Я вспоминала о своей камере. Это был тяжелый сон, от которого я проснулась. Теперь я живу и не хочу умирать.
Мы простились еще раз и стали спускаться. Дети кинулись за нами. В их звенящем рое мы вышли на дорогу, где стоял наш «джип». Тут произошел третий обряд прощания. Я оставил Абэ все продовольствие, которое было нам дано на этот день. Если считать, что оно было рассчитано на четырех человек, то ей этого могло хватить на четыре дня; но там было то, чего она не видела уже давно, — сахар, масло, сгущенное молоко, — маленькая радость для девочек, которые в будущем должны родить Христа и Будду.
Человек с высоким лбом поехал с нами до железнодорожной станции. Там мы снова жали друг другу руки и кланялись под прямым углом, а потом помчались домой.
ПОЧТИ ОТОВСЮДУ МЫ ВИДЕЛИ ФУДЗИ…
Американское командование обстоятельно объяснило нам, что ехать на машинах в Южную Японию не следует. Дороги, видите ли, плохие, возможны инфекционные заболевания, наконец — американское командование не может дать гарантию безопасности русских, да и гостиницы полны блох… Словом, необходимо подождать. Между тем украинское упорство адмирала Стеценко наконец увенчалось успехом, и штаб генерала Макартура предоставил ему возможность посетить военно-морские базы Японии, расположенные на западе и юго-западе.
И он взял нас с собою — Симонова и меня.
Накануне был банкет в нашу честь в газете «Асахи», было крупно пито (проклятое обыкновение превращать друг друга в больных!), ночь прошла тяжко от рентанов — печек дифференциального действия, которые выпускают тепло на улицу, а вонь в комнату, и вот мы оказались в раю — в специальном вагоне адмирала.
Это был японский вагон первого класса, но по борту он имел белую полосу и надпись «Цинциннати». Рядом шел такой же вагон с надписью «Гарвард». Чтобы как можно больше Америки и как можно меньше Японии.
Во избежание теоретически мыслимых покушений на русских со стороны «туземцев» у нас в вагоне оказался пост «Эм-Пи» — «милитэри полис» — военной американской полиции: четверка молодцов под управлением толстяка, курчавого брюнета с лицом пожилого амура турецкого происхождения. Все они были снабжены, увешаны и напиханы огромным количеством всяких вещей, что является вообще национальной особенностью американцев: фотоаппараты, бинокли, вечные ручки, термосы, трубки, сигары, сигареты, жевательные резинки, шоколадные брикеты, ножи с ручками в виде голых бедер эмалевых гёрлс, бумажники с «молниями», карманные детективы опять с голыми бедрами гёрлс, очки против солнца и очки против пыли, записные книжки с листиками мыла вместо бумаги, бумага вместо носовых платков, кожаные обшлага на рукавах и штанинах, всякие пряжки, застежки, ремни, карабинчики, браслеты с часами и без часов, — и все это «лучшее в мире!». Все это как бы вращалось вокруг них, образуя некий электронный рой «высшей культуры», отделявший их от окружающего, и прежде всего от «джапов», что по-американски значит «япошки».
Поскольку и этот вагон и все наше путешествие являлись частью какой-то военно-дипломатической игры, я должен дипломатически оговориться, что сопровождавшие нас лица были отменно милы и в пути не обращали на нас внимания, занятые изучением местных порнографических изданий и пивом. Мужественный амур был озабочен тем, чтобы все было «о’кей». Поэтому в вагоне топили так, что нам грозило превратиться в тушенку, из кранов умывальников хлестал кипяток, лампочки менялись каждые два часа, ибо они перегорали от сверхнакала, и японские бои, милые испуганные мальчуганы, не давали нам покоя со своими щетками и метелками… То и дело нас приглашали к столу, где нам предлагались всевозможные пищевые препараты, тоже лучшие в мире, — во всяком случае, столь яркой окраски, как будто они были сделаны посредством цветной фотографии.