Мариан Фюссель
МИР В ОГНЕ. К ИСТОРИЧЕСКОЙ АНТРОПОЛОГИИ СЕМИЛЕТНЕЙ ВОЙНЫ (1756−1763)64
How fatal a war has this been! From Pondicherry to Canada, from Russia to Senegal, the world has been a great bill of mortality!65
1. ВВЕДЕНИЕ
В 1755 и 1756 гг. на севере Германии землетрясения и нашествия мышей толковали как предвестников грядущей более масштабной и на сей раз рукотворной катастрофы – Семилетней войны66. Представлялось, что хаос в природе возвещает хаос среди людей. Восприятие таких феноменов как знамений было стандартной моделью интерпретации в раннее Новое время, хотя к середине XVIII столетия она уже вызывала критику у тех, кто отвергал наивное суеверие простецов67.
Семилетняя война стала событием глобального масштаба с театрами военных действий в Европе, Северной и Южной Америке, Западной Африке и Южной Азии68. В ней соединились две линии конфликтов, идущие от Войны за австрийское наследство (1740–1748): с одной стороны, колониальное соперничество между Англией и Францией, с другой – восходящий к аннексии Фридрихом II Силезии в первых двух силезских войнах антагонизм между Пруссией и Австрией. Из-за переплетения этих двух конфликтов военные действия распространились по всему миру и были закончены лишь в 1763 г. мирными договорами в Париже и Губертусбурге69.
Пока в 1755 г. холодная война между британцами и французами в лесах Северной Америки перерастала в горячую, мир с ужасом взирал на природную катастрофу невиданных масштабов. 1 ноября 1755 г. столица Португалии, Лиссабон, была почти полностью уничтожена цунами и пожаром. Вызвавшее их землетрясение ощущалось и в германских землях, но несравненно более драматическая участь Лиссабона превратилась в медийное событие европейского масштаба70. Однако уже в 1757 г., как показывает анализ каталога Лейпцигской ярмарки, рукотворная катастрофа войны практически затмила в публицистике землетрясение71. Через несколько лет Вольтер в своем «Кандиде» упомянул оба этих событиях как потрясение привычного образа мира72.
Толкования знамений в связи с землетрясением и нашествием мышей могут служить примером «лабораторной ситуации» в Семилетнюю войну, в ходе которой пересекались друг с другом традиции и инновации, домодерное и модерное73. Они же открывают темы и перспективы исторической антропологии, которая интересуется историей трансформации моделей восприятия, действий и интерпретаций, представляющихся нашему модерному миру инаковыми, чужеродными74. Впрочем, в определении «исторической антропологии» и ее программы исследователи далеки от единодушия75. Слишком разнятся между собой даже в пределах одной Германии местные школы исторической антропологии, скажем, в Берлине, Фрайбурге или Геттингене; у каждой из них свои справочники и своя научная периодика76. Нет недостатка и в программных заявлениях77. Историческая антропология – это междисциплинарное поле, формирование которого находится в постоянном развитии. Репертуар ключевых понятий и вопросов постоянно расширяется, так что даже в рамках одного течения уровни дискуссий 1985, 1995 и 2015 гг. могут существенно различаться. В начале 1980‐х на первом плане были вопросы теории действия об агентности (agency) исторических акторов, особенно в гендерном плане, а материальное ограничивалось в основном экономикой; в 1990‐х гг. фокус был дополнительно направлен на медиа, репрезентации и перформативные практики, а в 2000‐х гг. среди прочего – на вопросы симметричной антропологии, соотношение природы и культуры, глобальную историю и возвращение материальности историчного78. Это перечисление лишь выборочное и ни в коем случае не означающее смену одного другим, но постоянное расширение, при котором всегда оставались актуальными и прежние вопросы. Если, к примеру, материальным вещам в праксеологическом смысле приписываются качества, определяющие развертывание действия, то старый вопрос об агентности/agency обретает новую динамику79. Классические дихотомии вроде микро- и макроистории, о которых шли дискуссии в 1980‐х гг., отнюдь не потеряли актуальности, но с проекцией их на глобальный контекст лишь еще более усложнились80.
Существенно для профиля и сущности исторических подходов и определение их границ. В случае исторической антропологии в 1980‐х гг. таковыми были социальная и политическая история, в 1990−2000‐х гг. же стали скорее обращать внимание на отличие от новой культурной истории, которую историческая антропология в широком понимании стремилась считать своей81. Несмотря на высокую степень теоретизации – ибо историческая антропология несомненно представляет собой один из наиболее теоретизированных подходов к истории, – ее контуры лучше всего определяются в историографической практике82. Применяемый в настоящей статье подход следует традиции исторической антропологии, выросшей из социальной истории, которая понимает себя в общем и целом как историю социальных практик83. Соответственно далее на примере Семилетней войны будет намечено, какие вопросы может задавать историческая антропология войны и как она может работать с эмпирическим материалом. Эту цель я прослеживаю в три этапа: вначале характеризую некоторые основные результаты смены перспективы (2.), затем перехожу к тематическим полям истории повседневности войны (3.), чтобы, наконец, задаться вопросом, что может дать историко-антропологический подход для анализа Семилетней войны в глобальном аспекте (4.).
2. СМЕНА ПЕРСПЕКТИВ: К ИСТОРИЧЕСКОЙ АНТРОПОЛОГИИ ВОЙНЫ
Войны представляют собой в общем центральную область историко-антропологических исследований, поскольку служат экзистенциальным вызовом жизненному миру человека и одновременно требуют последовательной историзации84. Так, в целом ограниченные военно-исторические исследования склонны скорее к биологизирующей антропологии85. Историческая же антропология стремится прежде всего историзировать такие темы, как труд, питание, пол, тело, насилие, страдание, болезнь и смерть, а также медийность, религиозность, материальность и глобальность, но эта задача ставит перед ней и определенные эмпирические вызовы86. Среди них феномен, который можно назвать «парадоксом Зиммеля». В своей статье об историческом времени на материале Семилетней войны философ и социолог Георг Зиммель ставит вопрос о том, насколько близко мы можем подойти к исторической практике, не теряя при этом из виду ее историчности87. Как он пишет, каждый отдельный удар саблей в битве при Кунерсдорфе 1759 г. в микроперспективе ничем не отличается от любого другого удара саблей как составной части военного насилия. Но в чем особенность Кунерсдорфской битвы, или, шире, что характерного в исторической антропологии именно Семилетней войны?