Третьего не дано. Два выбора, две дороги.
Мать оставалась. Она решительно возражала против эвакуации. Она говорила, что немцы — не марсиане, они тоже люди. Она утверждала, что однажды уже пережила немецкую оккупацию — в восемнадцатом году на Украине, и все обошлось, за ней даже ухаживал один немецкий военный чин. Мать уверяла также, что немцы пробудут в городе не больше месяца: начнется же в конце концов наступление русских, не будут они оттягивать его до осени. Мать решительно заявила, что и Женя должна остаться.
«Хорошо, если я умру без тебя?» — спрашивала она Женю.
«Хорошо, если меня ранит бомбой или я погибну от холода?»
«Хорошо, если я отравлюсь от тоски по тебе?» — все спрашивала она.
«Хорошо, если Саша вернется без тебя?» — нашла она самое больное место.
И вот тогда-то по-настоящему и возникла эта задача: уезжать или оставаться?
Все вернулись из-под Валдайска, вернее, вернулись те, кто мог. Саша не возвратился.
Соня тогда сказала, что она, Женька, легкомысленная, она не любит Сашу. Из-за этого Женя надулась, перестала разговаривать с ней. Но подумала тайком, стесняясь самое себя: «А люблю ли действительно? Может, и не люблю?.»
Эта тайная мысль возмутила ее. Любит она. любит, и нечего в этом сомневаться!
Встреча с Костиком, та несчастная встреча в подвале, убедила ее окончательно: Костик потерял для нее всякое значение, она любит одного Сашу.
И все-таки оставаться в городе, который вот-вот захватят немцы, было страшно. Мать ничего не понимает, она судит о немцах по гражданской войне. Ведь это фашисты, изверги, страшные, ненавистные враги!
Ходить рядом с ними, жить среди них?!
Нет, это невозможно — глядеть на них! Нет, надо уезжать.
Уезжать?
А Саша? Он ведь вернется, вернется! И мать, она останется одна…
Остаться?
Она останется, а Саша уедет. Может, он уже уехал. Может, он вступил в ряды армии. Она останется, и придут немцы и потащат ее на допрос, и станут пытать — иголки под ногти, каленым железом — тело, дым, чад, страх, как в романе «Петр Первый»!
Уехать, уехать!
Утром Женя решила: уехать. Она поцеловала мать с таким видом, словно шла на смерть. В самом деле, может, они больше и не увидятся.
Утром Соня спросила ее:
— Саша не вернулся?
Женя отрицательно качнула головой.
— Вернется, — уверенно заметила Соня.
Женя с удивлением посмотрела на нее. В сердце шевельнулась зависть. Какая она, Соня! Нет перед ней никаких проблем, никаких дилемм!
«Вернется, вернется, вернется!» — непрерывно звучали в ее ушах слова Сони. Она поняла, что задача, стоящая перед ней, еще не решена.
«Уехать, уехать!» — твердил разум.
«Остаться, остаться, остаться!» — требовало сердце.
Женя машинально выполняла свою работу в госпитале, а сама все прислушивалась к тем двум голосам, которые звучали в ее ушах.
События, разыгравшиеся возле грузовиков, — выстрел Бориса, жуткое восхищение, вспыхнувшее в душе, встряхнули Женю. До этого она жила словно в полусне. Она чувствовала себя скованной. Выстрел Бориса, наполнивший душу Жени восхищением и жутью, разбудил ее.
«Останусь!» — решила она.
Между тем возле госпиталя в быстром темпе шла погрузка раненых. В первую очередь Тюльнев разместил несколько тяжелораненых. Затем в машины стали садиться остальные раненые. Медсестры и санитарки устраивались по уголкам, на подножках кабин.
Борис примостился возле заднего борта в кузове третьего грузовика, вел который тот самый рыжий Остапов. Соня стояла около кабины: для нее нашлось местечко между головами двух тяжелораненых.
— А что же Румянцева? — удивился Борис, оглядываясь и видя, что Женя стоит в сторонке, одинокая и печальная.
— Я остаюсь, прощайте, Борис, Соня, прощайте все! — еле выговорила Женя.
Дыхание у нее чуть не остановилось от предчувствия какой-то непоправимой беды, на глаза навертывались слезы.
— Женя, что ты! — испуганно вскрикнула Соня. Она поняла сейчас, что Женя остается из-за Саши. А ведь Саша, может быть, и не вернется в город! Она сказала, что он непременно вернется, просто так, скорее машинально, чем обдуманно. — Женя, садись, садись! — закричала Соня.
Три шага отделяли Женю от борта кузова. Три маленьких пустячных шажка, сделай их — и в лицо тебе ударит ветер свободы и спасения. Машина понесется в светлый и привычный с детства мир, оставляя за спиной мир грабежей и убийства.
«Может, уехать?»
«Остаться, остаться! Саша… Мать…»
«Уезжай! Три шага!.. Пустяки! В светлый мир!..»
«Не покоряйся страху, останься!..»
«В мир, знакомый с детства! В мир борьбы за свет и разум!»
«Бороться можно и здесь, — не покоряйся!»
— Румянцева, вы остаетесь? — крикнул профессор Гюльнев.
— Остаюсь! — ответила Женя.
— Не жалейте в таком случае. Поехали! Быстро, живо!
— Женя-а-а, прыга-ай! — взмолилась Соня.
Три шага, три шага!..
«В мир солнца, счастья, свободы. Прыгай, прыгай!..»
«Саша!.. А Саша? А мать? Не прыгай!»
Тронулась последняя машина. Соня застыла возле кабины с поднятой рукой. Она не смогла даже помахать ею. Как завороженная, глядела она на Женю, на маленькую, одинокую, остающуюся в мире страха и рабства Женю. Борис тоже не сводил глаз с Жени.
Машина миновала липовую аллею и скрылась за поворотом.
Женя огляделась. Вокруг не было ни одной живой чуши.
Женя упала на землю и, не стыдясь — некого было стыдиться, — зарыдала.
ВСТРЕЧИ, ОДНА ДРУГОЙ НЕОЖИДАННЕЕ
Примерно тогда же, в середине этого последнего перед фашистским нашествием дня, по городу, почти со всех сторон окутанному горьким дымом пожаров, шел Аркадий Юков.
Он шел тем же путем — по тихой когда-то, а теперь безлюдной, словно вымершей, Красносельской, по Широкой Аллее, превращенной в два неровных ряда бесформенных развалин, мимо памятника Дундичу (вообще-то, оказывается, на пьедестале не Олеко Дундич, а рядовой буденновский конник, это Аркадий узнал совсем недавно; однако для Аркадия лихой всадник по-прежнему и на веки вечные останется бесстрашным Дундичем), мимо чудом уцелевшего здания городского Дворца пионеров, мимо, мимо — тем же путем, которым когда-то ходил он с Соней.
Аркадий шел медленно, потому что торопиться ему было некуда. Сегодня он был очень спокоен. Все, что волновало его раньше — и личное, касающееся Сони, и то, святое, тайное, — сегодня улеглось, утихомирилось. Соня — Аркадий знал — эвакуировалась с госпиталем, и о ней можно было только грустить. А то, святое, тайное, стало почти привычным. Аркадию уже буднично снилась эта самая проклятая полицейская служба, он уже входил в свою роль, еще не получив старорежимные, жандармские права.
Аркадий шел с мыслью о том, что этот поход по истерзанному бомбежкой городу вольет в его сердце еще одну каплю горячей, сухой ненависти к фашистам. Лишняя капля не помешает, нет, она прибавит Аркадию твердости и бесстрашия.
Так — с беспощадной готовностью мщения — вошел Аркадий в квартал, примыкающий к Набережному бульвару. Год с лишним назад бежал здесь Аркадий от милиционера. Невольный вздох сожаления вырвался у Аркадия: было время! Было же, было это вольное, необъятное, свободное время! Вернуть бы!..
Не вернешь, Аркадий! И не думай, не жалей. Сожаление разбавит в твоем сердце гремучую ненависть. Прошлое, вчерашнее, утрешнее уходит навсегда, и кажется — близко оно, а не достанешь, не дотянешься, не догонишь. Человеку смотреть — не назад, человеку смотреть вперед, Аркадий! Думай о том, что у тебя впереди…
Но что это… впереди?
На улицу неизвестно откуда по-заячьи вымахнул какой-то парнишка, огляделся, увидел Аркадия, замер.
Аркадий остановился.
В руке у парнишки — длинный предмет, наспех завернутый в газеты и перевязанный черными нитками. Спереди из-под бумаги торчит ствол, обыкновенный винтовочный ствол!
— Эй ты, стой! — крикнул Аркадий и в ту же секунду узнал Олега Подгайного, паренька, частенько забегавшего к Борису Щукину.