– Как же нет, гражданка? – На Катино счастье в разговор вмешался старичок с острой бородкой. – Этак вы девушку совсем запутаете. Поглядите, она сейчас заплачет. – Старичок запихнул в авоську газету, которую держал в руке, и повернулся к Кате. – Проспект Огородникова, барышня, прежде назывался Рижским. Он недалеко отсюда. Вам надо дойти вон до того угла и сесть на трамвай. Кондуктор укажет, когда выходить.
В трамвае Катя ехала, крепко обхватив саквояж двумя руками, и представляла себе, как звонит в дверь, а ей открывает женщина, в точности похожая на маму. На душе стало тревожно. Брякнуть сразу с бухты-барахты: «Здравствуйте, я ваша племянница!» – или зайти издалека, рассказать про маму…
Катина губа снова задрожала, и она упрямо мотнула головой: как будет, так и будет.
Нужный номер дома оказался прямо напротив трамвайной остановки. Не чувствуя под собой ног, она взлетела на последний этаж и, прежде чем нажать кнопку звонка, несколько секунд постояла, чтобы набраться смелости.
Но вместо тёти Люды на Катин звонок вышел пожилой мужчина. Хотя время давно перевалило за полдень, мужчина был одет в мятую пижаму с засаленными отворотами и клетчатые домашние тапочки. Глаза его сонно моргали, а на одутловатых щеках топорщилась седая щетина.
– Вам кого? – Его взгляд пробежал по лицу Кати, остановился на саквояже в руках и сделался неподвижным, как будто застыл на морозе.
– Мне Людмилу Степановну Ясину.
Челюсть мужчины дёрнулась вперёд. Он поспешно вышел на лестницу, прикрывая спиной дверь.
– Здесь такая не проживает, – указательным пальцем он шлёпнул по привинченной к косяку табличке с гравировкой, – видите, здесь написано, что я Гришин. Михаил Михайлович Гришин. И никаких Ясиных здесь не было и нет.
– Папа, кто там? – раздался из-за двери девичий голос.
– Это не к тебе, Лерочка. Ошиблись адресом. – Он перевёл на Катю взгляд, показавшейся ей испуганным. – Идите своей дорогой, девушка, не тревожьте нас.
* * *
Когда по радио начали транслировать речь Молотова об объявлении войны, Михаил Михайлович Гришин пил ситро с клубничным сиропом.
Он стоял на перекрёстке улиц у проспекта 25 октября, который по старой памяти именовал Невским, и смотрел, как останавливается транспорт и меняются лица людей, застывая в каменном молчании.
Война? Неужели война?
Зубы мелко стучали о стакан, выбивая дробь. Забывшись, Михаил Михайлович опустил руку. Кровавым следом клубничное ситро вылилось на белые парусиновые брюки, и от сочетания красного на белом на душе стало совсем муторно.
– Может, ещё водички? – со слезами в голосе спросила молоденькая киоскёрша. Она постоянно шмыгала носом и бормотала: – Война, война, как страшно.
– Нет, спасибо.
Гришин аккуратно поставил стакан на тарелку и повернул в направлении дома. Хотя ему только недавно исполнилось шестьдесят лет, сейчас он почувствовал себя разбитым стариком с трясущимися ногами и седой головой. Седины в волосах действительно хватало, но это не мешало мозгам быстро и точно думать, перебирая варианты действий.
Из будней суровой жизни Михаил Михайлович усвоил твёрдое правило: если сам о себе не позаботишься – никто не позаботится. А в СССР ещё и в тюрьму посадят, если начнёшь рыпаться и требовать.
Перво-наперво надо отправить домработницу в магазин и наказать купить побольше продовольствия. Пусть затоваривается под завязку, сколько сможет поднять.
Потом надо поговорить с дочкой Лерой, чтоб сидела дома и не высовывалась, покуда не станет ясна обстановка.
Представив, что предстоит сделать ему самому, Михаил Михайлович положил руку на сердце и прислонился спиной к стене, пережидая приступ аритмии.
Белоголовая девочка с пионерским галстуком остановилась рядом:
– Дедушка, вам плохо?
Мимо них тёк поток людей. Сурово сжав губы, они хранили на лицах одинаковое выражение озабоченности и непримиримости. Наверное, мысленно они уже надели шинели и взяли в руки винтовки.
Вяло подумалось, что, наверное, только русские встречают войну с таким ледяным спокойствием.
Он перевёл взгляд на девчушку, назвавшую его дедушкой.
– Беги, милая. Всё хорошо, я уже дома.
В большой доходный дом на проспекте Огородникова семья Гришиных вселилась в двадцать седьмом, когда Лере исполнилось четыре года. Квартиры там были в основном коммунальные, но на момент заселения Гришин работал главным бухгалтером Рыбтреста и поэтому сумел урвать отдельные хоромы, хотя и на пятом этаже.
Поднимаясь, Михаил Михайлович обычно пару минут отдыхал между этажами, но сегодня он упорно карабкался вверх, одержимый единственным желанием – успеть.
Уже открывая дверь, он столкнулся с домработницей Нюсей, которая обеими руками обнимала огромную кошёлку. Она выглядела старше своих сорока лет и была некрасива щекастым лицом с толстым носом и вялыми губами цвета картофельной шелухи.
– Михал Михалыч, слыхали? Война. Я побежала в гастроном, а потом в керосиновую лавку, да ещё надо бы купить соли и ниток. Отоварюсь на свои, потом рассчитаемся.
Нюся всегда стрекотала очень быстро и неразборчиво, но сегодня её речь взяла рекорд скорости, поэтому Гришин с трудом уловил, о чём она толкует, а поняв, удовлетворённо вздохнул. Повезло им с Нюсей – цепкая она баба и ушлая. Он только подумать успел, а она уже побежала выполнять.
За плечом Нюси Михаил Михайлович увидел широко распахнутые глаза дочери:
– Папа, война! Я иду в институт.
– В какой институт! Ведь воскресенье! – едва не завыл Михаил Михайлович. – Сиди дома! Я требую! Наконец, приказываю!
– Папа, я медик.
– Какой медик? Ты третьекурсница! Ребёнок! – Чувствуя, что его увещевания падают в пустоту, Михаил Михайлович поймал руку дочери и стиснул в ладонях. – Лера послушай меня, старика. Хоть раз послушай. Самое лучшее сейчас – сидеть дома и переждать. Авось пронесёт. Подумай сама – ну, прибежишь ты в институт: нате вам, мол, Калерию Гришину собственной персоной. А тебя и закатают санитаркой в добровольцы под горячую руку. И пойдёшь ты под пули, необученная, глупая, с голыми руками. И сгинешь ни за грош. А чуть попозже всё утрясётся. Умные люди составят списки, подумают, кого куда распределить, не торопясь, полюбовно, учитывая семейные обстоятельства. И волки будут сыты, и овцы целы. Армия пусть воюет. Что мы, зазря разве налоги платим?
Наклонив голову, Лера слушала не перебивая, и Михаил Михайлович воспрянул духом: его увещевания дошли до цели. Но когда он потянулся к Лере поцеловать её в лоб, она опустила глаза и мягко высвободилась:
– Хорошо, папа. Я просто пойду погуляю. Не сидеть же дома с перепугу под кроватью.
Хотя он уловил в её словах укоризну, от сердца отлегло. Лера всегда была очень послушной девочкой. А про испуг она зря сказала. К трусам Михаил Михайлович себя не причислял. Он давно перестал пугаться, с тех самых пор, когда в тридцать седьмом ему переломали пальцы, требуя рассказать, куда ювелир дядя Гоша спрятал ценности. Тогда он смог прикинуться дурачком, благо дядя Гоша к тому времени уже лет пять имел прописку на городском кладбище. Но сейчас настал чёрный день, и дядя Гоша из своей могилы сможет крепко помочь семье племяша Миши.
В день, когда в квартиру к Гришиным позвонила Катя, Михаил Михайлович только что вернулся из поездки в Боровичи. Подкупая проводников и переплачивая за билеты, он добрался до бывшего дома брата на улице Ленина и затаился в кустах.
Выждав до глубокой ночи, Михаил Михайлович пошёл в сарай и отыскал там заступ. Свет луны озарял тёмные окна бывшего дяди-Гошиного дома. За десять прошедших лет дом изрядно обветшал без хозяйского глаза. Дверь на веранду висела на одной петле, надсадно скрипя от каждого порыва ветра. Вымощенный булыжником двор густо порос травой, на скамейке у пруда сидела толстая жаба и чутко наблюдала за происходящим. Для довершения картины фантасмагории не хватало только чёрного кота и ведьмы на помеле.
Не обращая внимания на жабу, Михаил Михайлович шмыгнул в огород за старую баню и отсчитал десять шагов от левого угла. Условленное место указали два кирпича, положенные буквой «т».