— Нравится? Генерал принёс. А может, не генерал, но такой представительный барин, в голубой шинели. Меня, почитай, все покупатели уважают, потому как я без обмана торгую.
Кусок сахара баба всё-таки не доложила. «Горбатого могила исправит», — подумала тогда Надя с полнейшим равнодушием ко всему окружающему. Она давно пребывала в апатии и если бы научилась не обращать внимания на чувство голода и холода, то с удовольствием свернулась бы калачиком в кресле и больше не встала. Лежала бы, вспоминая каждую секунду той далёкой и счастливой жизни, что погибла вместе с Российской империей. Впрочем, чаще всего память возвращалась в осень семнадцатого, когда она с замиранием сердца ждала, что революция вдохнёт в страну свежие силы и вот-вот наступит расцвет демократии, прогресса и либерализма. Мысленно рисовались пасторальные картины счастливых лиц на улицах города и чистенькие бонны с детьми. Всеобщее благоденствие представлялось в виде взаимных поклонов с дворником, но никак не в виде его вселения в лучшие апартаменты к профессору Слепакову.
Её муж придерживался резко противоположных взглядов на русскую смуту. Вскоре после переворота он сел напротив неё и тяжело произнёс:
— Надюша, пока есть возможность отъезда, нам необходимо выбраться за границу.
— Куда, Серёжа? Зачем? Здесь наша Родина. Я не понимаю, о чём ты говоришь.
— Надя, послушай, не будь наивной. — Муж взял её руки в свои и прижал к сердцу. — Все эти люди, — он кивнул в сторону окна, за которым бушевала демонстрация, — они хотят не свободы, не равенства и не братства. Они хотят нашу квартиру, твою шубку, наши накопления в банке, в конце концов, то крохотное именьице под Выборгом, где мы мечтали развести сад, огород и построить учебную сыроварню. О каком равенстве ты говоришь? В мире нет и никогда не будет равенства. — Он нервно дёрнул уголком рта. — Не упрямься, собирай вещи и прощайся с родными. Нынче не до сантиментов, мы должны бежать и немедленно.
— Но это невозможно! — Надя затрясла головой. — У нас здесь две мамы — твоя и моя! Мы же не оставим их одних.
— Оставим, — с нажимом сказал Сергей. — Уверяю тебя, нашим матушкам ничего не грозит. Даже большевики не отважатся сражаться с пожилыми дамами. Со своей мамой я уже всё обсудил, она благословила. Уверен, что и Анна Ильинична одобрит наше решение — она очень разумный человек и в отличие от тебя умеет рассуждать логически. Нам всего и надо — переждать год, максимум полтора, пока схлынет смута и законная власть не наведёт порядок.
Сергей говорил немыслимые вещи! От предположения, что можно уехать и больше никогда не встретиться со своей мамой, Надя пришла в полный ужас. А если та заболеет? Если демонстрация в городе перерастёт в вооружённый бунт? Кто защитит двух немолодых и беспомощных женщин?! Кто поможет?
— Разве для того наши мамы растили детей, чтоб на старости лет остаться одним?
Сергей резко встал и прошёлся по комнате, постоял у окна, барабаня пальцами по оконному переплёту.
— А разве для того наши мамы растили детей, чтобы восставшие мужики размозжили им головы?
— Этого не случится. — Хотя в груди закипали слёзы, Надежда говорила уверенно и твёрдо. — Вот увидишь, скоро ситуация в городе придёт в равновесие, и ты устыдишься своих слов. Наш народ добрый, душевный, богобоязненный, и новая власть будет такая же. Посуди сам, какие правильные вещи говорят Советы: хлеб — голодным, земля — крестьянам, мир — народам. Мир — вот главная цель новой власти без чинуш и царедворцев.
— Наговорить можно что угодно. Поверь, это пустые лозунги, не обеспеченные решительно ничем. — От сильного волнения голос мужа звучал глухо и отрывисто. — Я не могу принудить тебя повиноваться. Но бога ради, вспомни о сожжённых имениях и растерзанных помещиках! Недавно я встретил приятеля, он рассказал, что у него в Громовке убили мирового судью, а полицмейстера закололи вилами.
Ей внезапно пришла умная мысль, которая мигом рассеяла мрак тягостного разговора.
— Серёжа, ты поезжай один, а когда обустроишься на новом месте, то вызовешь нас с мамами. Право слово, мы с радостью останемся тебя дожидаться все втроём.
По глазам мужа она увидела, что он заколебался, и победно улыбнулась тому, что всегда умела его уговаривать. Их отвлёк телефонный звонок. Сергей ответил и немедленно взял в руки докторский саквояж.
— Наденька, вообрази, меня вызывают к роженице. Мужчина страшно волнуется и говорит, что все окрестные доктора отказались из-за уличных беспорядков. Вот до чего дошло!
— Но как же ты?
Он с весёлой лихостью пожал плечами:
— С Божией помощью доберусь.
Наутро он вернулся измученный и бледный, сказал что принял двух девочек и провалился в сон, едва дойдя до кровати. А уже через неделю Надя проводила мужа на поезд до Ревеля. На перроне он уткнулся лицом в её волосы:
— Наденька, жди весточки и береги наших мамочек. Я заберу вас отсюда при первой же возможности. Думаю, это случится очень скоро, ещё до Рождества.
— Не сомневаюсь, мой дорогой. Не волнуйся о нас!
Она отважно помахала ему вослед, убеждённая, что власти сумеют обуздать бунт и не допустят произвола толпы.
Отрезвление пришло после убийств священников. Сначала в Царском Селе убили отца Иоанна Кочурова — говорят, его избили и полуживого волокли по шпалам железной дороги. Затем в Лавре застрелили отца Петра Скипетрова, следом по Петрограду прокатилась страшная весть о казни настоятеля Казанского собора отца Философа Орнатского с сыновьями. Младшего сына — Бориса — Надя шапочно знала. Он был офицером Двадцать третьей артиллерийской бригады, расквартированной в Гатчине, и водил знакомство с Надиной крёстной.
Говорят, батюшку спросили, кого расстреливать первым — его или сыновей. «Сыновей», — ответил отец Философ и, пока их убивали, читал отходную молитву на исход души.
Дальше мрачные события покатились как снежный ком. Ежедневно слухи преподносили последние известия, по большинству состоявшие из новостей: арестованы, убиты, утоплены на баржах, взяты в заложники, расстреляны.
Рождество восемнадцатого года они с мамами встретили втроём, терзаясь от беспокойства из-за Серёжиного молчания, а на следующую зиму и маму, и свекровь одну за другой унесла испанка.
— Надюша, — сгорая от температуры, сказала ей свекровь, — обещай мне, что будешь ждать Серёжу, что бы ни случилось. Надежда есть всегда.
И она обещала и старалась сдержать слово, вздрагивала от каждого стука в дверь, справлялась о Серёже у знакомых, плакала, молилась и ждала, ждала, ждала. А когда надежда истлела осенним листиком, в дверь раздался настойчивый стук.
* * *
Вот уже два года, как муж пропал, а Надя всё ещё слышала его голос. Если после звонка в дверь прикрыть уши руками, то сквозь монотонный гул отчётливо представлялось, как он тихонько зовёт: «Надюша, ты дома?» Кабы было можно, то она кинулась бы ему навстречу, обвила руками шею и, тычась губами в щёку, запричитала: «Дома, конечно, дома. Где же я ещё могу быть?»
Но в дверь звонили не ей, а соседям, которые заселились полгода назад. К ним то и дело кто-то приходил: то мастеровые из паровозного депо в скрипучих сапогах всмятку, то заглядывала весёлая девушка с кудряшками на лбу, то шмыгал по коридору старик, насквозь пропахший крепким самосадом. Сосед, кажется, работал слесарем, а соседка целыми днями стрекотала на швейной машинке. Ещё у них был мальчонка, которого по утрам с шумом и грохотом отводили в детский сад соседнего Домкомбеда.
Но в этот раз пришли к ней. Распространяя ужасный запах тухлой рыбы, через порог переступила высокая исхудавшая женщина в чёрном платке.
Надя удивилась:
— Вы ко мне?
Красной рукой с распухшими костяшками пальцев женщина расстегнула верхнюю пуговицу пальто:
— Не узнаешь, Колосова? Ах да, всё забываю, что теперь ты Вишнякова.
Так могла спросить только одноклассница по гимназии, где девушки называли друг друга по фамилии. Отложив штопку, Надя привстала со стула и вгляделась в лицо со смутно знакомыми чертами: