Так мы дошли до станицы Гниловской, последней станции перед Ростовом. Было уже часа три дня, но солнце светило еще очень ярко, и мы отступили так далеко, что, очевидно, охват нас сбоку не удался, и мы почувствовали себя в полной безопасности.
Я постоял за станционной водокачкой, но, видя, что и артиллерийский и пулеметный огонь прекратился, решил, что бой на сегодня закончился, что красные тоже выдохлись, что двигаться дальше к Ростову, который был лишь в семи верстах, они сегодня не будут, и только тут вспомнил, что со вчерашнего вечера я ничего не ел и не пил. Усталость только теперь охватила все мое тело. Одет я был очень тепло, так как, кроме шинели, на мне была ватная солдатская кофта, а кроме вооружения, на мне был мешок со всяким моим, правда небогатым, имуществом, которое я вполне резонно не доверил провалившейся под лед Дона повозке. Два бывших со мною партизана, уставшие еще более меня, втянутого уже почти два года в тренировку военной службы, и сошедших только что с парты какой-то семинарии, предложили пойти с ними в станицу, чтобы чем-нибудь там закусить. Предложение мне крайне понравилось, и я на него поспешно согласился. Тут же, шагах в двухстах от железной дороги, на стороне, ближней к реке, в чистой, красивой казачьей хате мы нашли и угощение и отдых. Казачки любезно поставили на стол и молоко, и сало, и хлеб, все показавшееся нам небесно вкусным… Не так тела, как наши души так устали от всего пережитого за этот ужасный день, что за этим гостеприимным столом, в этой теплой, милой хате мы позабыли обо всем происходящем и далеко еще не закончившемся.
И вдруг раздавшаяся над самым ухом пулеметная трель заставила нас немедленно же вернуться к грозной действительности. Взгляд в окно показал, что большевики вошли уже в станицу и были не далее как в пятидесяти шагах от нашего домика. Секунды не прошло, как я со всеми своими пожитками несся по станице влево, к спасительной, как мне представлялось, станции. Инстинкт подсказывал, что мне нужно бежать не только влево, но и вперед, чтобы, приближаясь к железной дороге, в то же время удаляться от большевиков, продолжавших частый и сильный огонь и приближавшихся все время ко мне. Один из бежавших со мной партизан упал, убитый, как я думаю, наповал, другой отстал или избрал другое направление, и больше его я тоже никогда не видел. Я остался один. До железнодорожной насыпи, бывшей в этом месте очень высокой, оставалось шагов восемьдесят. На ней стоял небольшой поезд, состоящий из паровоза и 5–6 вагонов-теплушек. Мне пересекла дорогу улица, шедшая перпендикулярно к насыпи, но бежать по ней я уже не мог: большевики были слишком близко от нее, и мое инстинктивное чувство самосохранения толкало меня дальше от них и заставило с легкостью газели перескочить низенькую, но основательную изгородь большого фруктового сада, примыкавшего уже непосредственно к насыпи, чтобы пересечь его по диагонали.
Я сделался единственной целью бежавшей за мной шагах в стах большой группы красноармейцев, стрелявших по мне на ходу. Это-то, к счастью для меня, и делало их стрельбу неточной. Лишь очутившись в саду и перепрыгнув подзаборную канаву, я понял, что совершил непоправимую глупость, что попался в ловушку, из которой выбраться едва ли смогу, и что я погиб окончательно и глупо. Сделав первый шаг, я провалился по пояс в глубокую снежную целину. Тяжело нагруженный, уставший, стесненный в своих движениях теплым одеянием, с винтовкой и шашкой на себе, я с колоссальной затратой сил сделал несколько шагов, каждый раз проваливаясь то по колено, то по пояс, а то и по грудь в снег. Сзади меня раздалась четкая строчка пулемета, и ледяная, оттаявшая на солнце, а теперь к вечеру снова замерзшая на морозе корка снега заискрилась тысячами бриллиантовых ледяных брызг от пулеметных пуль, чертивших извилистую линию перед самым моим носом. Эта трель и брызги подтолкнули меня, и я прыжками, как заяц, к счастью, еще не раненный, сам не зная как, проскочил до середины сада. Красные, по-видимому, так хотели сбить меня, столь близкого от них, что сильно нервничали, и только этим я мог объяснить свою удачу.
С поезда и паровоза мне кричали, звали, торопили меня. Паровоз давал тревожные свистки и готовился тронуться. Я же опять двигался как черепаха, и желанная насыпь если и не была далеко, то все-таки была совершенно недосягаема. Из вагонов раздалось несколько выстрелов в сторону моих преследователей, которых я даже ни разу и не видел, так дорога была мне каждая секунда и каждое движение, подвигавшее меня вперед. Я и не оглядываясь знал, что увижу за своей спиной. Чего же было еще оборачиваться и тратить на это драгоценное для меня время, отделявшее меня, быть может, от грани смерти. Снова запел свою тоскливую песню пулемет, снова бриллиантовые брызги засверкали в разных частях сада, но я снова остался невредимым, и снова этот звук и чертимые пулями по корке льда линии подтолкнули меня на несколько шагов вперед. И вот, когда я был всего шагах в пяти от последней ограды, бывшей у подножия самой насыпи, паровоз запыхтел, колеса вагонов заскрипели по рельсам, толкнулись буфера, и я понял, что погибаю безвозвратно. Не нужен и пулемет. Большевики возьмут меня голыми руками, так как с отходом поезда я, измученный и оставленный, уже от них уйти не смогу никак.
Я сделал последнее, нечеловеческое усилие и вырвался-таки из сковывавших мои движения уз снега. Перевалился через забор, поднялся из последних своих сил по насыпи и упал около подножки уже двигавшегося вагона. Стреляли ли еще по мне большевики или нет, я этого уже не слышал. Не помню и не знаю и того, кто и как втянул меня на площадку последнего вагона… Я пришел в себя и отдышался только в Ростове, когда спасительный поезд остановился у главного перрона.
Уже вечерело. На вокзале скопились наши уцелевшие партизаны и несколько других оторвавшихся от своих частей добровольцев. На окраине города с западной стороны, откуда мы только что пришли и где никакого фронта, как мы это отлично знали, уже не было, слышались беспорядочные и частые выстрелы. Я был совершенно разбит и физически, после встряски и пути сегодняшнего дня, и морально после встречи со столь близко дохнувшей мне в лицо, вернее, впрочем, в спину смерти. Мы с Егоровым, пережившим, наверное, тоже немало, хотя друг другу мы ничего не рассказывали, хотели пойти в город, постучаться в первую попавшуюся дверь приличного семейного дома и попросить разрешения провести вечер среди людей, не бывших еще на границе безумия и смерти сегодняшнего дня, как мы. Нашли ли бы мы такую семью – этого я так никогда и не узнал. Нам сообщили, чтобы мы с вокзала никуда не отлучались, что наша армия – о, какое это было громкое, в применении к нашей горсточке молодежи, слово – «армия»! – покидает сегодня же вечером Ростов, что фронта более не существует и большевики входят в город.
Мы полежали немного на грязном полу вокзальных зал, потом постояли немного перед темным зданием Парамоновского дома, в котором помещался Штаб, а потом, по приказанию начальства, стали ловить увиливавших от нас ростовских извозчиков и заставлять их везти нас в станицу Аксайскую, бывшую в 24 верстах от Ростова на пути в Новочеркасск.
Ужасный день 9 февраля 1918 года кончился, и начался 80-дневный поход, вошедший в историю России под именем 1-го Кубанского, Корниловского и Ледяного, и покрывший Добровольческую армию навеки неувядаемой боевой славой.
В. Мыльников[5]
Из прошлого (Из Новочеркасска на станцию Матвеев Курган)[6]
У нас в дивизионе с каждым днем дела все шли хуже и хуже. Если раньше молодые казаки, только что призванные на службу, еще не были затронуты пропагандой, то теперь все больше и больше они ей поддавались. Занятия с казаками еще производились, но это была какая-то видимость, а не служба. Было несколько случаев неповиновения, оставшихся без наказания. В офицера, во время его ночного обхода постов, неизвестными были брошены камни, прожужавшие мимо ушей. Окна в наших бараках были без ставень, и несколько дней тому назад в дежурного офицера, сидевшего в кресле в дежурной, через окно был брошен булыжник с такой силой, что ободрал кожу на кресле в двух вершках от головы офицера. У меня лично в этом отношении все благополучно: на дежурстве по дивизиону хожу ночью проверять посты и дневальных – все сходит хорошо. Как-то в три часа ночи поймал дневального, что у него потухла печь, поставил его на два часа под шашку и сам присмотрел за выполнением этого приказания.