Какие типы – истинное раздолье художнику! Целые дни проведешь, любуясь детьми и женщинами, ничего общего не имеющими с классическою и строгою Италией. Кажется всё неправильно, а хорошо так, что не оторвешься. Кто только не работал над созиданием этой своеобразной красоты! И греки, и албанцы, и норманны, и сарацины, уже не говоря о римлянах… Каждый внес черточку – и все черточки ужились и сложились в лице барийской женщины хоть читай на нем длинную летопись завоеваний этого края…
Шум и гам в тесных улицах старого Бари – точно всё орет, поет и смеется нарочно, желая оглушить вас суетней и суматохой… Только вкрапленный в это месиво суровый нормандский замок[2] один молчит и хмурится, да таинственная и молитвенная базилика св. Николая всей своей каменной бездною говорит вам о вечности. Я бы сказал о небе, но небеса по этим трещинам раскинули такие голубые ленты – радостные и светлые, что и без собора вы не забудете светлых и прозрачных высей… Средневековое гнездо это с башнями и соборами обросло отовсюду новыми кварталами. Тут прямые и широкие, под прямыми углами пересекающиеся улицы, но тоже белые, тоже плоскокровельные, тоже сверкающие чем – то счастливым и ясным…
В их глубине то улыбнется вам морская лазурь, то цветы загородных садов… И вдруг идешь – идешь по ним и останавливаешься как вкопанный! Что это? Откуда принесло? И смотришь без конца, как сгорбившись под знакомыми сумами и котомками, в ободранных полушубках и расколовшихся картузах, запыленные, серые непременно «целым миром» прут наши… Как это Кострома и Рязань попали в белое Бари?
«Русские?» – спрашиваете вы… «Да, батюшка, св. Николаю поклониться…» и движется эта толпа, как и в других местах, по бездорожью, с своеобразной, стихийною силой… Лохматая, бородатая, рваная, если хотите унылая и голодная, но неодолимая в стремлении к раз намеченной цели… Чего только не делают с нею! Мы – Бог весть к чему держим консула в Бриндизи, а тут вся заботливость о нашем паломнике в руках у настоящих его ворогов, не то греков, не то левантинцев, обдирающих с него последнее[3]. Стонет и ноет от такой заботы о нем богомольная Калуга. Валят ее спать в грязные и чумные подвалы, гонят к ложным святыням, рвут с нее лохмотья… Кажется, и оставить нечего, а как нищий, бегущий чрез колючки, смотришь – то там, то сям бросает она лоскут за лоскутом – так что на белый свет изможденное тело у нее жалуется… Жалкий грош завязался – непременно тот же защитник приведет паломника к знакомой бабе и та под видом манны св. Николая продает ему простую воду…
Дорвутся до каменных плит собора и падают на них богомольцы, в неописуемо – благоговейном порыве, забывая всё – и усталь, и муку, и обиду. И чудится им, что царственные своды, покоющиеся на могучих колоннах, раздвигаются в бесконечность и иное, не это радостное и лазypное, а мистическое «неизреченное» небо раскрывает над ними таинственную глубину… А тут еще – нечто необычное. Вдруг в высоте заговорит и тысячами звуков наполнит всё орган и тает в благодарной молитве душа и мерещится наивному богомольцу: уж не подхватили ли его крылья серафимов в обетованный рай…
По обе стороны верхнего алтаря широкие каменные ступени падают в темень… Оттуда загадочные напевы. Затая дыхание, спускается очарованный паломник – и старый, нижний храм, настоящая гробница величайшего святого, охватывает его отовсюду вековым величием… Низки и тяжелы здесь колонны, грузно нависли своды… Сотня лампад струит в потемки трепетный свет. Едва – едва различается древняя лепка, тускло отливает строгими отсветами позолота. И весь священный, безмолвный, загадочный, торжественно зовет душу богомольца алтарь, воздвигнутый над мощами св. Николая.
Молится и плачет костромич, оторвать лба не в силах от мраморных плит, к каждой колонне припадает высохшими от страстной жажды устами, слушает чуждое ему служение католических патеров, пока в этом алтаре не отворится низенькая золоченая дверца – и ползет под нее странник, простираясь на металлическом помосте. Там окно вниз… Сквозь чудится что – то – но не покрытыми влагою глазами – богомолец видит его…
Он приобщился таким образом к святыне христианского мира. С слабыми, ничтожными силами, с нищетой, невежеством, безъязычием одолел расстояние, победил преграды, казавшиеся неодолимыми, и теперь касается цели своего стихийного пути. Он весь в атмосфере, переполненной благоговением миллионов, молившихся здесь. Каждый из них оставил что – то, какую – то частичку священного порыва под нижним сводом старого храма. Каждый здесь именно оторвался от мучительной действительности, от тяжелого послушания земной жизни – и тут ему открылся уголок завесы, скрывающей до смертного часа его светоносную родину. И весь потрясенный, счастливый, колеблющийся, точно эта непосильная ноша духовного восторга давит его, – возвращается назад странник, уже не замечая облепившей его отовсюду саранчи. Опять рвут с него все, что могут, помыкают им, как ослом подъяремным, смеются над его робостью, непониманием – но он так и сияет радостными глазами. Он всех любит в эту минуту и даже мысли о том, что он должен простить кого – то за издевательство над ним, не приходит ему в голову. Простить? За что? Он сейчас пережил такое великое счастье, что всё остальное, как ночные тени перед солнцем, смылось, исчезло, ушло… Блажен тот, кто может так чувствовать! Жизнь хороша подобными ощущениями и в их огне сгорают ее несовершенства и огорчения.
III
Лет десять назад я был здесь впервые. Бари с тех пор нисколько не изменился. Неделя, проведенная в его белых стенах, запала в мою память. И тогда, как и теперь, случилось в соборе видеть наших паломников, не отрывавшихся от чужих картин и неведомых статуй, воспаленными от дороги и слезящимися от утомления глазами.
Чуть ли не на третий день после моего приезда я зашел в прохладу и потемки собора – отдохнуть от ослеплявшего жгучего солнца. Уж очень строго оно было – даже на узких улицах не оказывалось никакой защиты. Накануне я познакомился с одним из здешних каноников. Он приветливо поклонился мне, спускаясь в нижний храм. Расписанные стекла окон в высоте пропускали скупо дневной свет, да и то окрашивая его лучи в голубое, желтое и красное, точно в сумраке вспыхивали мистические, прозрачные цветы. Во мраке, под сводами, они встречались, перекрещивались воздушною причудливою сеткою, зажигались на мраморе колонн, скользили по позолотам и умирали в полутонах.
Кроме меня, было здесь несколько нищих. В Италии дом Божий – дом живущих именем Его. Они спали, сидя на скамейках у стен, один даже разлегся на каменной плите – точь – в – точь полустертое временем изображение погребенного под нею, некогда знаменитого мертвеца. Улица сюда не врывалась назойливым шумом, хотя то и дело двери открывались, впуская в собор оборванцев – мальчишек. Они, впрочем, стихали здесь и, прикурнув у стен рядышком, как воробьи, оглядывали большими черными глазами громадный алтарь.
Я не помню – не задремал ли и я сам, потому что мне вдруг представились восточные поклонники, завернутые в яркие бурнусы, и почудилось, что за мраморным порталом собора ревут усталые верблюды. Потом я сообразил, что тот же знакомый каноник рассказывал, как несколько сот лет назад сюда из Палестины, Сирии, Египта сходились пилигримы. Но зачем воображение дополнило их верблюдами, ведь не на этих же кораблях пустыни богомольцы переплывали море? Один подошел было ко мне и, когда я открыл глаза, он вдруг обернулся сторожем раки св. Николая.
– Eccellenza… Eccellenza…
В Италии так часто слышишь это, что обращаешь столько же внимания на непринадлежащий титул, сколько и на «сиятельство», даруемое всем петербургскими извозчиками.
– Что вам?
– Простите… Падре Франческо… il canonico… просит вас скорее вниз.
– Что там случилось?
– Совершенно необыкновенное дело… И так как вы – русский…