Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Встреча - возможность проявления своей любви и преданности; возможность проникновения в иную суть;

Встреча, где обмен именами есть преодоление себя, т.е. подвиг, и в цепи преодолений осуществляется постепенное Мое Имя.

А еще меня завораживает, как Герои в своих приключениях легко теряют дом, богатства, да и честь, и последнюю одежонку, и откуда-то все снова берется легко, волшебно, чтобы опять раздать, раздарить, бросить, потерять, пустить по ветру и самому пуститься:

сиюминутный заманчивый калейдоскоп Жизни.

Из подражаний вспыхивает непреодолимое желание самостоятельных удивительных поступков, подвигов и чудес.

* * *

В нашем доме на самом верху живет профессор Лилеев. Почему-то мы начали его охранять. Ходили за ним по пятам, дежурили на чердаке. Ночью мы, конечно, дежурить не могли. Ночевать на чердак приходили нищие, иногда цыгане. Цыгане были особенно хороши. Они пили водку и пели странные песни. Слов мы не понимали, песни были веселые, но под них всегда хотелось плакать. Мы и плакали. Их же это очень смешило, они поддавали нам легонько кулачком под бок и хохотали, закинув головы. Мы тоже начинали хохотать. Как-то раз они даже плясали. Их было четверо, - цыган и трое цыганок.

Цыган постукивал по переборкам перил и пел.

Он пел длинно, низко.

Цыганки шли плясом одна за другой вниз и вверх по лестнице, мелко перебирая ногами и мелко выкрикивая что-то гортанными голосами.

Потом они дали нам по круглой розовой конфете и отослали домой.

Дома бабушка увидела конфетку и с отвращением выбросила ее в ведро. Помню, что я так горько плакала, словно это была моя брезгливость, словно это было какое-то предательство, когда я уже сквозь сон слышала, как цыган гнали с чердака дворники. Гоняли их, конечно, часто. Нам же было спокойнее, когда мы знали, что наше дежурство ночью продолжается, - мы были уверены, что тогда с Лилеевым ничего случиться не может.

В куклы мы уже почти не играем. И вдруг нами овладела идея посадить их в тюрьму. В нашем же доме жил Дятлов Иосиф Никанорович, он всегда ходил в стальном кожаном пальто с ремнями, мы его слегка побаивались*.

Плача непридуманными слезами, относим ему "в тюрь-му" наших любимых кукол, шьем им суровую тюремную одежду, сушим сухари, оставляем несъеденные конфеты, - передачу носим. "Выпускаем" только к 1-му мая.

Шествие

Нас обещают взять на демонстрацию.

Готовимся очень серьезно, рисуем плакаты, оклеиваем ими свои детские углы, прибиваем к палочкам красные флажки.

Солнце яркое, ясное, еще в постель, через окно вносит праздник улицы.

Мы идем со всеми рядом, старательно в ногу, охваченные необычайной веселой общностью, каким-то дозволительным веселым равенством.

Волнение, я помню его теперь,

это было Шествие.

Не было известно, где оно начинается, и конец был неясен особенно, оно должно было длиться, как длилось всегда, ибо я помнила, что так всегда есть, и я только дождалась, и предназначенность этого хода была в торжестве самого хода.

К празднику Ленка мне подарила книжку Маяковского.

Я знаю, он большой, бронзовый стоит над входом в кино-Маяковского.

Пятнадцать лет позже я найду у Марины Ивановны Цветаевой ("Мой Пушкин") "памятник-Пушкина" - в одно слово. Я не хочу настаивать здесь на самостоятельности своего восприятия, но не опущу его в знак благодарности за то родственное повторное ощущение, - именно, в одно слово: гулять с бабушкой до кино-Маяковского, стихи кино-Маяков-ского, "Кем быть?", конечно, героем из кино-Маяковского.

Одно отправление - Памятник.

Выбор поэта:

повторность и рождение - в одном, еще не открытом; рождение откровения - в другом, ставшем памятником в начале моего хода в общем шествии.

Шествие доходит до кино-Маяковского.

Высоко, на плече его, кем-то привязанный красный бант,

Он - в шаге.

меня вдруг поражает мысль:

Он - Праздник.

С этого дня я начинаю читать. То есть буквы я знала и

раньше, но читать мою книжку "Стихи детям", и Ленкиного большого Маяковского. Читать стихи - это совсем иное, чем говорить и слышать. Написанные, они адресованы прямо мне.

Он мне говорит "ты", и я знаю, что взята в действие, в товарищество. Или говорит "я", доверяя мне, какой он, как думает, как делает.

Мне нравилось, что Маяковский тоже был маленький, у него росли года, и он все умел бы делать: и строить дома, и лечить детей, если бы ему не нужно было стоять над городом Героем и Праздником.

Мне хочется помнить это первое мое восприятие

Маяковского: праздничное шествие

до памятника Шествующего Праздника.

Я читала Маяковского, и многое, конечно, мне было не открыто еще, но я не отмечала, не пропускала же ничего. Любила читать все слова, из них получались необычайные конструкции, слова строились одно из другого, и они казались товарищественными со всеми людьми и вещами.

Мне тогда и потом всегда хотелось раствориться, стать всем и каждым, со-всем быть в одно слово.

Маяковский так мог.

Может быть, я это понимала через буквальность своего восприятия образов: он называл имена, а я становилась, - ощущение, подлинность ощущения, было таким сильным, реальным, что я уже тогда ставила свою подпись следом за Поэтом, понимая только одно - любовь,

всем существом своим,

Это мое первое откровение: Любовь.

Бабушка

Любовь требовала развития, последовательности,

рассказа.

Ах, ничего она не требовала, я просто захлебывалась от сознания своей любви, - нужен был немедленный выход. Но дети, точные в чувстве, неумелы в выражении его, когда начинают задумываться о том.

Вслед за бабушкой я начинаю читать Пушкина, Чехова, Бунина, Куприна... Но больше прислушиваюсь к тому, как пересказывает она романтические истории Марии Федоровне, ничьей старушке, которая живет у нас.

Мария Федоровна - сама "из жизни", и так у них складно

сплетается разговор:

Мария Федоровна была горничной у помещика Маникова;

"бабушкиных" горничных любили и бросали сыновья помещиков, блестящие гусары;

Марию Федоровну выдавали замуж за нелюбимого, а она наловила ситом мух да чуть не отравилась;

"бабушкины" гимназисты и барышни сплошь и рядом кончали самоубийством из-за неразделенной любви.

У Марифедоровниных господ были провинциальные романы, да что там! Вот "бабушкины" господа с их сверкающими балами и изысканными ухаживаниями за иностранками!..

я с головой ухожу в бабушкины романы.

Сама я им никак не соответствую, я делаю разные манеры, дергаю глазами, но... любви со мною не происходит.

Нужно действующее лицо (от меня).

Им становится бабушка.

Конечно. Я всегда чувствую ее продолжением меня, продолжением моих рук и ног, - все, что я не могу сделать сама: одеться, дотянуться, дойти куда-то, помогает сделать она.

Ее жизнь - продолжение моей.

Она уводит меня далеко в начало, до своего детства, еле проглядывающего за временем, и там оно совпадает с еще более ранними детствами, которые из книг и рассказов встают подлинными и становятся моими.

Действительное лицо - бабушкина старинная фотография: на цветочных качелях девушка, нежная, в белом кружевном платье.

Мне кажется, что все бабушкины пересказы происходили с ней самой или с близкими. Я очень переживаю за нее.

Да еще то, что она у нас Мачеха, а не мамина мама, то есть пока она "у нас" не появилась, сколько у нее всего могло быть! - но, скорее всего, ничего особенного не было.

Потом она мирно и спокойно жила с моим дедушкой Готфридом Христофорычем, его дети быстро и самостоятельно выросли, у нее был один сын Толя, он погиб на фронте. Толина фотография похожа на Маяковского.

Бабушка немолодой вышла замуж и овдовела еще совсем молодой. Ее как бы нетронутая жизнь пленила меня. Все рассказы были ее (конечно, - ее, но) "непрожитыми вариантами", и то, что она этого не пережила, ставило ее наравне со мной, а рассказы делались еще более реальными, то есть более возможными.

7
{"b":"82192","o":1}