Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Что происходит, я не сомневалась,

только вот не увязывались концы с концами.

Мне неясно казалось, что сон - это то, откуда я взялась.

А концы увязать я пыталась, размышляя сидя на горшке. Папа смеялся: "философия на горшке".

Мне самой тоже нужно посмеяться куда-нибудь вуголок, - у меня получается произведение "Тысяча, как одна ночь".

Кстати, сидение на горшке - это тоже своего рода мифологическое действо. Дети исполняют его, как священный обряд, сопровождая обязательным ритуалом (выбор места, игрушек, громкое оглашение и т.д.).

На пароходе мы действительно плыли.

Он был унылый, битком набитый всеми людьми.

Куда мы плыли? Непостижимый момент изменения, - вдруг! сразу за мной, за пароходом жизнь обрывалась, - я бегала смотреть, как вокруг вода, былого не было, все втеснилось в один этот пароход. А над водой летали белые острые птицы, Они со всего лету вонзались в блестящую чешую реки, стремительное слепящее горячее касание, мгновенный ожег глаз, и слово "чай-ка" с изломом полета внутри:

падение, как отчаяние: Чай-ай-й!...,

и вертикальный излет.

Непостижимый момент изменения.

Капитан подарил мне глиняную птичку.

Потом, находя ее в игрушках, я уже вспоминала, что мы плыли на пароходе.

А в небе навсегда остался резкий узор движения.

* * *

Ночью приехали в Новосибирск.

Идем по темным деревянным улицам. Мне кажется, я помню, куда идти. Папа уходит далеко вперед с двумя чемоданами, садится и ждет. Курит. Ленка, моя старшая сестра, отстает и куксится. Я бегу от нее вперед, в темноте ноги подпрыгивают особенно высоко, жутко-нестрашно, впереди огонек Папиной папиросы то разгорается ярко, то гаснет.

Вожак. Это слово для меня родилось позже из книжек и Папиных рассказов о животных, но упало оно на тот эпизод. Огонек папиросы таит в себе знак путеводной звезды (потом сама себе буду выкидывать его как приманку...)

* * *

Мы стали жить у Надеевых в старом деревянном доме.

Надеев - папин друг. Носатый, смешной, веселый.

Делали бумажный кукольный театр...

И был театр на стене.

Вечерами, когда все были заняты, мы с Надеевым садились перед стенкой, и представление начиналось: ушастый заяц прыгал по цветочкам на обоях, вдруг выскакивал Серый волк с ужасной пастью, он гнался за зайцем, клацал зубами, а заяц убегал туда, где цветов было погуще, прижимал ушки и становился как камешек, как кулачок, и волк пробегал мимо одураченный. Иногда мы все вместе устраивали целый заячий хоровод. То-то было весело. Но чаще, вечерами, когда все были заняты делами (как будто всё что-то перешивали из старья или клеили игрушки или стряпали,...)

Надеев рассказывал.

Я не отрываясь смотрела ему в лицо.

По щекам его глубокие морщины были кулисами, а актером был рот. Надеев - театр. Он мог сделаться любым зверем, каждым человеком, и лучше всего Бабой Ягой.

Еще делали кукольный театр бумажный. Надеев рисовал волка в разных действиях.

Ленка и девочки - Надеевы вырезали фигурки и приклеивали их к картонным подставкам. Это, конечно, был тоже замечательный театр, но мне скоро становилось скучно видеть, как бежит и бежит волк, неподвижно оглядываясь, а рядом валяется волк в очках с небабушкиными большими ушами и зубами, и он же с распоротым животом...

Зато на стене из-под каждого цветочка мог в любой момент вылететь заяц, или вдруг проползти змея, и тигр тоже мог пройти, оставляя на траве полосатые следы...;

и всякие черточки и пятнышки складывались в смешных

человечков, похожих (или потом не похожих) на Надеева.

Еще у Надеевых была мука, и иногда стряпали пирожки. А мы - дети во дворе стряпаем пирожки из глины и сушим их на горячих листах крыши;

или с крыши, только снежной уже, летим кубарем в

сугроб;

или грызем сосульки, обжигая зубы холодом и впитывая талый сок, отдающий старой древесиной;

или собираем полные пригоршни пыльно-черных ягод паслена, что буйно разросся за домом;

или гвоздем царапаем серые бревна стен, дивясь скрытой

белизне дерева,...

Мы обходим, обегаем наш деревянный дом, трогаем его, лазаем по нему, обнимаем его собой, своим движением, растворяемся в этом едином запахе

деревянно-травянисто-железно-деревянном

под всеми (и со всеми) дождями-снегами-таяниями

в этом солнечном сухом чистом запахе

старого деревянного дома.

А в доме запах протопленной печки и густой вечерний запах домашности, большой семьи, доброты и радости.

Памяти и мечты.

* * *

Переехали в новую квартиру.

Мичурина-23-кв-14 - имя моего дома.

Квартира называлась казенной. Очень большие три комнаты, большой коридор, - в коридоре можно кататься на бабушкиных счетах, большая кухня. Мне нравится такое все большое, пустое, ходить нужно по досточкам, - в полу еще дыры. Раньше здесь был госпиталь. Рядом со взрослой вешалкой мне вбили гвоздь для пальто. В нашей с Ленкой и бабушкой комнате в углу поставили ящик, как стол, - мое место определилось. Над столом повесили картинку из старой по листочку книги. На картинке Дон Кихот на коне и Санчо Пансо на ослике, и дорога.

Картинку я звала "Донкий ход" - это такой ход, по которому всегда уходят двое людей.

Во дворе много ребят. Мне нравятся Валька и Женька Куминовы. У них очень красивая мама - тетя Шура, у них нет папы.

Еще у них есть плюшевый Бобка. Женька кудрявая, - и это очень красиво. Валька рыжая, - "я не рыжая, а золотистая", - и это очень красиво.

Плюшевого Бобку они мне давали редко. Он был такой замечательный, что я его почти не просила.

Мне не нужно владеть вещью, чтобы наслаждаться ею. Но иногда необходимо прикоснуться, может быть, только взглядом (может быть, памятью), может быть, лишь знать, что вещь сохраняет "свое место" в странном сплетении ассоциаций.

Плюшевый щенок в своей золотой шелковистости там, в детстве, сфокусировал отражение моего восхищения тремя головками, которым сейчас я знаю название, - "Мадонна в зелени", а может быть, "Мадонна в кресле",

Женщина с двумя детьми.

Рафаэлева флорентийского письма.

Точная оптика безымянного детского чувства.

Там, рядом, я не смела прикоснуться к ним, я не знала другого выхода своей любви, как держать игрушку в руках.

Двор большой. Тогда еще были у всех погреба, а у Покрышкиных даже корова. Весь дом пил молоко покрышкинской коровы. Позже мы узнали, что сын Покрышкиных летчик-герой. Мы гордились, - летчик из нашего двора. Корову любили и смотрели на нее через щелочки в сарае, - оттуда шел добрый коричневый запах. Мы знали, у кого в погребе самые вкусные огурцы, капуста пластиками. Больше всего любили приглашать в свои погреба. Там можно было угощать даже редкими вещами, например, сметаной. У чужих сметану не трогали.

Во дворе дом с колоннами, куполом, кочегаркой - Филиал Академии Наук. В нем работали наши родители. Филиал тогда только начинался, еще отстраивался, весь в лесах. По лесам мы лазили в подкупольные чердаки. Строили филиал пленные немцы. Сначала мы их боялись, - в те годы было много краж, убийств, пленными немцами пугали, а немцев вообще - ненавидели. Шла война, о которой мы только знали. Потом эти пленные стали "нашими немцами". Они нам показывали рождественские открытки, иногда дарили. Мы им таскали картошку, огурцы, редко хлебные довески. За хлебом нас брали в очередь рано утром. Довески разрешали съесть.

Двор словно огорожен деревянными домиками, сараями, заборами, - их называют "хитрые избушки". Нас не пускают туда, а люди оттуда глядят враждебно.

Сквозь заборы и щели, сквозь заросли лопухов (мы, конечно, проникаем) - просачивается к нам непонятная едкая дурманящая жизнь, пропитанная молвой, нищетой, скандалами, воровством и случайностью:

мы безумно боимся "Фраера на колесиках"(?) - девчонку-нищенку почти наших же 5-6 лет, она подкарауливает нас у погребов и отбирает накраденные огурцы, она не умеет говорить, мычит и плюется;

3
{"b":"82192","o":1}