Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Кажется, он ждал, что она придет...

На входе в ЦДЛ, где мы толклись в толпе, Гольдштейн прошел, "не узнавая", но все же сунул нам пачку пригласительных билетов.

И вот что оказалось.

Народ поболтался с полчаса у витрин с уникальными изданиями начала века.., около фотографий Родченко...

Еще там был портрет работы Злотникова. Но то ли его не так повесили, то ли портрет не такой..., - они же умели в смерть рассориться, в общем Юры не было на выставке...

... Народ поболтался и схлынул весь в актовый зал на праздничный вечер в канун октября. Служительница нам маячит, - скорее, дескать, давайте, закрываю двери, сейчас Магомаев петь будет...

- Мы к Маяковскому пришли...

И осталась нас куцая стайка, своих..,

да Павел - один на один с Поэтом посреди творения рук своих и вдохновенья, в опустевшем зале...

заметил нас в уголку...

Сам проводил по выставке.

Когда уходили, в вестибюле с Павлом столкнулся Некто с львиной седой головой, сильно спешил.

- К Владим Владимычу?.., - Гольдштейн подался весь навстречу... Он бы нас тут же у вешалки бросил...

- ?.. Вам не интересно?

- Да вот, на концерт... надо, знаете..,

но как-то и шмыгнуть мимо не сумел.

Они разговаривали, а мы наблюдали.

Гольдштейн стал перед лестницей, вдруг странно спокойный, а тот заносчиво вспрыгивает на высоких каблуках выше, выше по ступенькам, не лев уже, а гривастый попугай в голубом надутом пиджаке...

и мы почти сами догадались - Семен Кирсанов.

Павел говорил о музее Маяковского, нужно хлопотать, добиваться, будто бы уже разрешают в Гендриковом переулке.

- Зачем на Гендриковом? - Кирсанов хохлился, вспрыгивал по нотам выше, выше:

- Что там интересного! Подумаешь, нашли записку в заднице да сотню презервативов! Надо там, где мы все бывали, приходили бы, читали свои стихи.

Он так и не сумел взглянуть на Гольдштейна сверху вниз, хотя Павел стоял удивительно смиренно.

И уж только потом раскричался на весь троллейбус, когда ехали к нему:

- Какой мудак! ...!

Мы хватаем Павла за руки, "за одежду", он шепотом извиняется и снова орет:

- Он же был знаком с Маяковским! Он же из последних! Я всегда относился к нему с почтением. Может это маразм?.. Нет каков...! ...!

А уже если Павел проклинал! - Небеса разверзались. Его гнев был неподделен и страшен, он повергал нас в трепет и прах. Но в напускной преувеличенности крика, кроме взрывного импульса проглядывала поучительность нам - невиновным и будто бы непричастным, чтобы участвовали, да и жаль ему было старого Кирсанова, и чтобы вовсе уж его остановили, он "подпускал уголовника", то есть ругался, как бывший зека, и тут можно было уже причитать:

- Павел Юрич, ну Павел Юрич...

Дома Павел нам рассказал, как пытались они получить разрешение на создание музея еще в первую годовщину смерти Маяковского.

У них была, как принято, коммуна во главе с сыном Луначарского, там были еще поэт Смеляков и легендарная Любка Фегельман. Они добились приема у министра культуры.

И Крупская зашла в кабинет и села рядом с Павлом. Он сбоку заглядывал в ее очки и думал, - что же, действительно, можно увидеть через такие очки. Потом в коридоре Любка Фегельман наскакивала:

- Надежда Константиновна, вы должны нам помочь! Вы же понимаете!..

- Я ничего не могу, ребята. Я совсем ничего не могу.

И они, отражаясь в ее слепых очках, как-то сразу поняли, что ничего больше не будет...

Павел Юрьевич замечательно рассказывал. Это бывали суточные монологи. Насыщенные знанием и информацией, эмоциями и неожиданными суждениями.

На отмели памяти своей не так уж много сумела я найти. Кое-что, правда, теперь можно прочитать и восстановить по архивам, когда станет доступно. Но Гольдштейн как бы задал нам ракурс мышления.

Иной раз это была всего лишь фотография из его коллекции. Например, Платонова. Человек сидит в ковровом раскладном кресле, плоский, безжизненный, словно засушенный между страниц горький лист...

Да, рассказ о Максиме Горьком занял почти весь день. Мы тогда уже были брезгливы к буревещателям. А Ходасевича не читали, или Берберову. И вообще, - жизнь сложнее, старики, и революции денег стоют...

"Охранная грамота" Пастернака - впервые от Павла:

- "Разве сторож я брату моему?" - гремел Гольдштейн, и мы всю ночь разбирались в сложных взаимоотношениях Пастернака и Маяковского.

......;

Когда началась война в Израиле, Павел решил уехать. Он сделался вдруг очень религиозным, - "Мир дольний, Мир горний..," или мы просто не замечали этого раньше? То есть всерьез, а не литературно.

Как-то он пришел к нам со словами:

- Я понял, что такое Исход! Полина! Я понял! Это когда два еврея встретятся!

И дальше его рассказ, а мы внимаем, будто тоже понимаем: о Моисее, об Исходе, об Израиле, о человечестве, о Боге... и вдруг:

- Полина, а Полина, посмотри, у меня в пальце заноза, забинтуй, пожалуйста, а то приеду в Иерусалим, дадут ружье, чем я буду нажимать на курок?

А как-то он забежал к нам поздно, - мы уже и ждать перестали. Назавтра я уезжала, и к нам негаданно пришел Эмма Зеликман, мой давнишний друг. С Полиной это было их первое знакомство и Эм токовал, эффектно распуская хвост. Мы доедали торт, приготовленный для Гольдштейна и допивали мускатное вино, когда Павел влетел возбужденный.

В секунду он оценил расклад:

- Полина! Я сегодня весь день провел в Синагоге!..

Впрочем, это могло быть и предложением дружбы.

Об Эме тоже все были наслышаны.

- А мы вот тут вкушаем от Тела Господня...

Эм был вовсе не лыком шит...

Павел остолбенел. Замерли мы с Полиной...

- Полина! Я пришел к тебе в дом, чтобы встретить здесь этого мудака! - взревел Гольдштейн и выскочил, хлопнув дверью.

Я кинулась следом.

Павел мчался через дворы, подворотни, я силилась его остановить, уговаривала, умоляла, Павел яростно отбивался, гнал меня, как-то забавно старался лягнуть...

С отчаянием, вслед уже я закричала:

- Павел Юрич, а как же Исход?!..

Он крутанулся на месте, кинулся мне навстречу как ураган. Ну, думаю, - все! Каюк...

Он подбежал, захватил в объятия и стал целовать меня размашисто через середину лица, вдруг отодвинул, поставил и совершенно спокойно сказал:

- Не обижайся, я действительно спешу, зашел на минутку проститься, ты ведь уезжаешь...

Я приехала уже только на проводы.

Последний день, последний вечер, последняя ночь.

Комната Павла, народу битком, - кто провожает, кто уезжает, кто-то поедет вскоре:

- Присылайте визу...

- Сколько телевизоров с собой брать?..

- Сколько будет стоить?..

Шумные, взвинченно веселые, бородатые с проседью, все почему-то сразу Мойши и Борохи, и только мы знакомимся как-то безымянно: Полина, Надя, Таня,...

да Гольдштейн сидит потрясая руками:

- Старик! Это грандиозно!.. Мир горний!..,

кричит он в глухие бороды.

Его белая рубаха не выдерживает напора, и сквозь прореху видна его не очень мускулистая, незагорелая и нежилистая, а при резкости движений удивительно плавная рука Пророка.

А понизу - гул:

- Берите всего по два, себе и на продажу...

Комната Павла пуста, - стол, табуретки, полки без книг... Комната, куда мы нечасто и так вожделенно бывали приглашены...

Где бывало нельзя курить и шуметь, потому что за стеной - соседи.., теперь накурено, стол почти без еды, заставлен бутылками, гул стоит, и как на театре гримасничают черные бороды с проседью...

А по стенам пустым развешены картины Злотникова. Юра только что вернулся из Средней Азии. В Тянь-Шане есть такие желтые глинистые плоскогорья, поросшие фисташкой и миндалем, - их можно представить себе "Библейскими холмами".

Прощальная выставка Злотникова для Гольдштейна...

Но они как раз взяли и поссорились.

68
{"b":"82192","o":1}