Литмир - Электронная Библиотека
A
A

У меня в те поры, давно, как раз была шапка с щенячьими ушами...

34. Октава

Ut que-ant la-xis

Re-so-na-re fib-ris

Mi-ra ge-sto-rum

Fa-mu-li tu-o-rum

Sol-ve pol-lu-ti

La-bi-i re-a-rum

Sane-te Jo-han-nes*

Если оглянуться назад, то встреч с Кузьмой было всего семь...

Я как бы даже забыла, что так мало... - три с половиной года нашего знакомства остались как целая жизнь... и вдруг число "семь" поразило меня, словно мистическое число, - я вспомнила все до самого случайного звука...

"Ут-ро туман-ное, ут-ро се-до-е..." - тихонько мурчит приемник на кухне у Полины Георгиевны. А мы и не ложились еще. С вечера Кузьма привел меня сюда после выставки Лермонтова.

Тогда я еще крепко стою на ногах, мне палец в рот не клади, за мной стоят Н-ские кухни, просторные, хлебосольные, с бабушкиными пирогами, с чайным грибом в банке, с невытесненной еще кирпичной печкой, с недавно повзрослевшими нашими разговорами...

И вот я вхожу сюда, уже привыкая к типичности московских кухонь:

неугасающий зубчатый огонек вокруг газовой конфорки, от которого дни и ночи напролет вот уже более двадцати лет я буду прикуривать..; подоконник, заставленный склянками; груда посуды в раковине, я ее перемываю, перемываю, кто-то снова приходит, снова варим кофе, чашки, рюмочки, табуретки, скамеечки, теснимся, мостимся...;

на стене косенький "детектор" полушепотом:

"... Пер-ва-я встре-ча, послед-ня-я встре-ча"

или

"Прослушайте сводку погоды..."

Все на мгновение прислушиваются.

Потом эти кухни войдут в историю России как "кухни шестидесятых годов".

Сами мы - еще только студенты-шестидесятники. Мы бузим от избытка силы, от пижонства, от пьяной этой "шампанской пены свободы", потому и сохраняем инфантильность, не утоляющую жажду "просветления души".

Встреча со "старшими братьями" и "стариками" на этих кухнях для нас второе рождение. Их же встречи друг с другом состоялись в лагерях, откуда иные вернулись пророками и поэтами.

Из не-сидевших, но их ровесников, по кухням "разо-брались" ученые, неизвестные писатели и художники, и мы - начинающие диссиденты. На кухнях неугасимый уже рождается Разговор.

Разговор Кузьмы - это особенная тема.

Но воспроизвести его... как это сделать?

В передаче нарушаются интонации, акценты, игра.

Его каламбуры и афоризмы моментальны, легки, как жест.

Пушкин, Маяковский, Мандельштамм - его "разговор-ные поэты".

Речь Кузьмы сложно оркестрована - это и песня, и эпос, и рассказ, беседа, фехтование, танец,

это всегда диалог, полифония.

- Кузьма, я поняла, разговор - твой жанр!

- Мой жанр - жизнь, - хохочет Кузьма.

Смех его - "главный герой" разговора, хриплый, картавый, незащищенный в открытости своей смех, хохот, или почти немое "гы" - мычание доброты.

И главная тема его разговора - любовь. Это не сразу каждый из нас понимает, изощренных в собственных амбициях, но постепенно, высвобождаясь рядом с ним.

"Ре-ве-ла бу-ря, гром гре-ме-ел..."

- Привет Ермаку Тимофеичу! Что нам Сибирь скажет? - Кузьма слегка потешается над моей благополучной необузданностью и азиатской медлительностью, - я же теперь не вдруг брякну, что думаю, боюсь оказаться дураком, его вопросы остры;

или еще:

- Ну выходи, Ричард Львиное Сердце, а я против тебя со шваброй.*

Сейчас я понимаю, что меня очень даже нужно было пощипать.

А тогда - я в самой поре, когда как и многие, зараженные романтизмом, не могу расстаться с латунной скорлупой хрестоматийных эталонов: Дон Кихот, Робин Гуд, обобщенный Дюма, ...;

еще сверху временами - плащ драматизированного отщепенства: Байрон, Демон, вообще-Лермонтов, ...;

и поверх всего (наконец, мы дочитались): сапфиры символистов, аметисты - истов, жемчуга Гумилева...;

а внутри наша незрелость пузырится гипертрофированностью Цветаевой, превосходной степенью В. Маяковского, ...

На гениальность мы еще только претендуем, но сладостно растравляем себя совпадениями, все с теми же образами рыцарей-одиночек (не заботясь о том, что нас много таких в одной куче):

"...Одна из всех - за всех - противу всех!

Стою и шлю, закаменев от взлету

Свой громкий зов в небесные пустоты."

То, что для поэтов обернулось трагическим исходом, мы взращиваем в себе, как значительность.

В Кузьме я встретила взрослого человека. Он любил повторять, но как бы мимоходом, подсовывая тебе между слов:

- Человек - животное общественное.

и еще:

- Из современности не выпрыгнешь.

И я, освобождаясь от шелухи придуманных судьбосложений, начинала понимать суть "подобия своего" в соединении с миром, с людьми, со своим временем.

А главное, прорезалась готовность слышать,

... хотя Кузьма подсовывал мне между слов, как мою же собственную мысль.

Третий заезд в Москву вместе с Нинкой Фицей. Мы все еще "победительницы" и "разливай-океаницы", несмотря на её смирное:

"Ми-сяц на ниби, зориньки сяют...",

все еще слегка оглушенные собой.

Но я уже слышу, как Кузьма читает Маяковского.

Ловлю себя на том, что Маяковского (любимого с детства) знала плохо. На звук знала, на ритм, а суть во многом теряла, хотя бы потому, что не удосужилась выучить "историческую географию" Москвы, а также смысл событий, имен, биографий.

Довольно долго в моей жизни Маяковский стоял над угловым входом в наш провинциальный кинотеатр Героем и Праздником, в статике каменного шага... И образ его Непомерности заслонял для меня его же почти детскую ранимость, его человеческую (общечеловеческую я слышала, но человеческую -) мольбу о счастье.

(Кузьма: "Если бы меня спросили, что вам в жизни? я бы ответил счастье".)

Да, я услышала, как нужно читать Маяковского.

И вдруг поняла Меру.

При всей космичности, - меру отдачи в земном диапазоне:

"Я - Солнце" - экстремум щедрости, где лить свой естественный свет предложено каждому, всегда и везде, "до дней последних донца"... Я - это ты. Свети! Не лови отражений, в тени не теснись.

И второй экстремум - короткая подпись "Щен" под письмами. Адресованными и нам тоже...

Я приезжаю осенью, в отпуск на месяц.

Мы почти не расстаемся с Кузьмой.

Фа-воритка?

Ох, на целый приезд!

Много бродим по улицам, и я узнаю Москву в "лите-ратурной обработке". Ходим в Третьяковку, в Пушкинский.

- Мир - это храм, а не мастерская, - любит повторять Кузьма...

У Юры Злотникова смотрим картины, он приехал из Коктебеля. На его картинах ты уплываешь далеко в море, плещешься между скалами Карадага и длинным мысом Хамелеон, уходишь к горизонту, сам становишься морем и небом, растворяешься, и стихии растворяются друг в друге, и в тебе...

словно молитва...

- Ну, поговори, поговори, - подталкивает Кузьма, но я только реву от захлеста ощущений.

- Как ей показывать? Она же плачет,

однако Юра не столько смущен, сколько доволен.

Они ведут меня, Юра и Кузьма, на выставку молодых художников. Я легко узнаю "эпоху многозначительнос-ти", которую мы сами уже пережили в своих пробах на искусство. У таких картин обязательно глубокомысленное название, а на картине какой-нибудь "черный сим-вол", например, глухой забор от рамки до рамки, и среди зрителей стоит в воздухе: "во всем этом что-то есть...", на что и расчет.

Я говорю об этом, распаляюсь, молодой художник - мой сверстник, еще более зелено-заумный лезет на меня с кулаками, но, конечно, он хочет услышать Кузьму.

Кузьма становится на колено, целует мне руку:

- Я сказал.

Кузьма умеет провоцировать на разговор.

Он - мастер вопроса.

Он словно выскакивает перед тобой с трепещущей от нетерпения шпагой, а сам весь незащищен.

- Я с открытым забралом!

Об его вопрос как споткнешься.

У нас ведь в Сибири не принято расспрашивать, сохранился "каторжный этикет", - мало ли откуда человек взялся, может быть, он беглый...

56
{"b":"82192","o":1}