Для этой книги я долго искала место. Мы вернулись в старую квартиру, но в моем кресле писать было невозможно. Это кресло принадлежало первому роману. Садясь в него, я впадаю в темную дрему, отданную мертвой матери, которой и была посвящена написанная в нем книга.
Наконец я нашла лесной кабинет. Каждый день я прихожу в Тимирязевский лес, сажусь на скамью напротив опытной дачи и рассматриваю кормушки для птиц. Здесь кормятся беспокойные белки и пугливые мыши, сиплая ворона кричит и стучит дятел. Слышно, как за лесом одна за другой идут электрички, сигналя тем, кто перебегает железнодорожные пути. Иногда между деревьев можно увидеть голубые огоньки скорой помощи. Сначала я писала эту книгу в заметках на своем айфоне, теперь я беру с собой ноутбук. На черную клавиатуру падают отмершие почки и желтые соцветия кленов. Даже когда идет дождь, я продолжаю писать эту книгу – в плаще и водонепроницаемой шляпе я сижу на своей скамейке и пишу.
Мне снится война. Сегодня всю ночь я разгружала черные пакеты с трупами мужчин. Пакеты были сложены в серый контейнер, отцепленный от фуры, и когда я заглянула в него, то увидела босую окоченевшую ступню сквозь прореху. После 24 февраля я начала принимать антидепрессанты и стала больше времени проводить в лесу, где редко можно увидеть людей. Иногда я вижу велосипедистов, бегунов и группы старушек, которые занимаются скандинавской ходьбой. Лес стал моим временным убежищем.
Я никуда не еду и постоянно жду, что что-то изменится. Это похоже на болезнь. Болезнь, как она мне представляется, – это такое место, где тебе кажется, что выход обязательно найдется. Кажется, что болезнь можно снять как заскорузлую кожу со старой мозоли. Я нашла подтверждение своей теории, когда начала принимать препараты. Мой день строго разбит на три части: утром я выпиваю «Велаксен», днем четвертинку «Трилептала» и вечером половинку «Трилептала». Если мне становится тревожно, я стараюсь справиться самостоятельно, но если тревога поглощает меня полностью – я выпиваю маленькую дозу «Этаперазина». Мне удалось выскочить из болезни, как змейка выскальзывает из своей шкурки. Но змея, меняя наряд, остается змеей, она сохраняет свой красочный узор и структуру чешуи. Так и со мной, таблетки гасят побочные симптомы расстройства: тревогу, гнев, страх. Но они не могут заполнить пустоты, которая и есть ключевой принцип организации моего сознания.
Иногда я спрашиваю у себя, почему для письма мне нужна фигура извне: мать, отец, Светлана. Почему я не могу написать о себе? Потому что я – это основа отражающей поверхности зеркала. Металлическое напыление. Можно долго всматриваться в изнаночную сторону зеркала и ничего не увидеть кроме мелкой поблескивающей пыли. Я отражаю реальность. Раньше люди верили, что старые зеркала помнят все увиденное. В некотором смысле, так и есть. Я и есть живое зеркало. Я помню все – нежную белую кожу на бабкиной щеке, ее карие глаза под уставшими веками. Я помню облизанные ветром камни на казахстанских горах. Я помню запах старых занавесок в коричневом вагоне поезда Москва – Баку, на котором ехала в Волжский, чтобы встретиться с матерью. Я живу в собственном взгляде, в его касании к материальному миру. Но все, что я помню, мне не принадлежит.
Я долго искала причину этого свойства. Некоторые врачи-психиатры, исследующие пограничное расстройство личности, говорят, что дело в специфическом строении мозга младенца. Когда такой младенец попадает в среду, где взрослые не знают, как поступить с чувствительным ребенком, игнорируют его потребности или не замечают его особенностей, он растет в полном отчуждении от мира и людей, проживая невыносимые чувства тревоги и сострадания ко всему живому. Возможно, так и есть. Другие психиатры говорят, что пограничное расстройство личности – это комплексное посттравматическое расстройство. Неблагополучная среда, сексуальное и бытовое насилие на протяжении нескольких лет вызывают симптомы, которые приписывают ПРЛ. Чувство одиночества, невозможность регулировать свои эмоции, деструктивное поведение и самоповреждение. Люди с этим расстройством редко могут почувствовать, что они существуют, поэтому тянутся к окружающим, заваливают себя работой или принимают наркотики.
Когда меня спрашивают, зачем я пишу, я отвечаю, что письмо для меня – это безопасный способ почувствовать себя живой. Когда карандаш касается бумаги, а на экране появляется слово, я чувствую, что существую. Письмо – это тяжелая работа, и письмо имеет свойство исчерпывать свой ресурс. Когда я нахожусь одна и не пишу, я начинаю говорить сама с собой. Я издаю звук, чтобы услышать его и убедиться – я есть. В обоих случаях я произвожу речь.
* * *
Мне кажется, я могу остановиться в любой момент. Но это ловушка письма. Кажется, что достаточно одной детали, чтобы вообразить целый мир. Здесь уже достаточно деталей, но мне необходимо описать многие вещи. Чтобы почувствовать удовлетворение и сказать себе – теперь ты свободна от мертвецов.
* * *
Каждый четверг Светлана шла к соседке, чтобы позвонить матери. Сначала она долго жаловалась на бабку и постоянные боли в теле. Говорила, что антенна, которую она смастерила для телевизора, теперь ловит не только «Первый» и «Россию», но и НТВ с РЕН ТВ, правда, с помехами. Светлана собрала ее из алюминиевых банок от пива и сама припаяла к телевизионному шнуру. Заканчивая разговор, она спрашивала, приеду ли я на выходные.
Мать, прикрыв ладонью микрофон на телефонной трубке, поворачивалась ко мне и спрашивала, поеду ли я на выходных к бабушке и Светке. Я пожимала плечами. Мать с укором смотрела на меня и тихо говорила, что Светка скучает по мне. Тогда я, пересилив себя, отвечала, что поеду.
Мать давала мне мелочь на проезд и собирала пакет для бабки. Она открывала кухонный шкаф и пересыпала из большой пластиковой банки от чупа-чупса муку, а из морозилки доставала небольшой кусок белого сала с зелеными ноготками чеснока. Все это она складывала в плотный пакет с пластиковыми защелкивающимися ручками. Передавая мне пакет, она строго наказывала вернуть его домой, потому что ходила с ним на рынок.
Я не шла на остановку «Дружба», где останавливалась маршрутка, потому что мне хотелось сэкономить на дороге. Вместо этого я шла через пустырь на остановку «Обелиск» и садилась на медленный вонючий автобус. Выйдя из него, одуревшая от качки, я шла в киоск и на сэкономленные деньги покупала жвачку.
Я не понимала, зачем мне ехать к Светке. Ведь там никогда ничего не происходило. Светка будет ругаться с бабкой, долго лежать на расстеленной софе, щелкать каналы и просить меня поправить антенну. Она лежала на софе и как капитан маленького судна отдавала приказы: поверни налево, нет, теперь немного обратно, вот, еще на сантиметр вниз. Я по полчаса стояла у антенны и настраивала телевизор, пока Светка командовала. Потом она шла курить и брала меня с собой.
Иногда мне казалось, что скучает она не по мне, а по человеческому присутствию. Ей была необходима собеседница, ей нужны были глаза другого, чтобы они видели ее, и уши другого, чтобы слушали.
Так она чувствовала, что существует, теперь догадываюсь я. Ей было неважно, что я была младше на пятнадцать лет. Она рассказывала мне все как близкой равной подруге, в этих беседах мы сливались в одно пылающее тело. Между нами не было воздуха, я задыхалась, но не могла оторваться и не могла не смотреть в ее огромные карие глаза. На ее щеках сквозь темную кожу выступал румянец, и обе мы с волнением говорили обо всем. И это все было ничем, пустым бесконечным поцелуем двух зеркал. Когда к ней приходили гости, она оставляла меня одну смотреть телевизор и шла в подъезд болтать с ними. Она оставляла меня с такой легкостью, словно мы были друг другу абсолютно чужими людьми. Она могла часами просиживать на лестнице со своей подругой-парикмахершей. И я, бродя по холодной квартире, выжженная нашей близостью, слышала, как из-за приоткрытой двери тянет сигаретным дымом и доносится звук оживленного разговора. Иногда они начинали заливисто смеяться, а я чувствовала тупую ревность, потому что Светка не делила это веселье со мной.