— Я твоя жена.
— И она была ею когда-то. А Елена наша дочь.
— Вы вместе и шести лет не прожили. Шесть несчастных лет, как ты их называл. С тех пор прошло уже пятнадцать. А мы с тобой…
— Какая сейчас разница, сколько лет я прожил с каждой из вас, Джастин?
— Очень большая. Речь идет о верности, об обетах, которые я дала и выполнила, об обещаниях, которые я сдержала. Я была верна тебе, а она спала со всеми, как последняя шлюха, и ты прекрасно об этом знаешь. И тем не менее утверждаешь, что ее желания для тебя закон? А мои, значит, нет?
— Если ты до сих пор не можешь понять, что бывают ситуации, когда прошлое… — начал было Энтони, но на пороге появилась Глин.
Глин молча посмотрела на них. Энтони сидел в плетеном кресле, его небритое лицо осунулось. Джастин стояла возле окон, исполосованных влагой тумана, укрывшего просторный сад. Джастин была одета в черный костюм и серую перламутровую блузку. Рядом на стуле лежал черный кожаный кейс.
— Заканчивай свою мысль, Джастин, — сказала Глин. — Про яблочко и яблоньку. Посмотрим, осмелишься ли ты со своей эксклюзивно-запатентованной честностью сделать логический вывод?
Джастин потянулась к стулу. Она поправила прядь светлых волос, упавшую на глаза. Глин схватила ее за рукав отличного шерстяного костюма и насладилась тем, как Джастин передернуло.
— Ну, может, ты закончишь свою мысль? Глин заставила Елену пойти по этому пути, Энтони. Глин сделала из твоей дочери глухую шлюшку. Елена давала всем, кто ее хотел, как и мамочка.
— Глин, — перебил Энтони.
— Не надо только ее защищать, ладно? Я стояла на лестнице. Я слышала ваш разговор. Мой ребенок умер три дня назад, я пытаюсь понять, почему так случилось, а она уже вцепилась и в меня, и в мою дочь. И во главу угла поставила секс. Как интересно.
— Я не хочу это слушать, — сказала Джастин. Глин еще сильнее сжала руку:
— Что, правда глаза колет? Для тебя секс — оружие, и не только против меня.
Глин почувствовала, как напряглась Джастин. Значит, она попала в самую точку. Значит, надо продолжать бить по тому же месту.
— Если он паинька, ты награждаешь его, если нет, наказываешь. Правильно? Правильно. И долго он будет расплачиваться за то, что отказался взять тебя на похороны?
— На тебя жалко смотреть, — ответила Джастин, — тебе секс мерещится повсюду, как и…
— Елене? — Глин выпустила руку Джастин и посмотрела на Энтони. — Все понятно.
Джастин отряхнула рукав, словно смахивала прикосновение бывшей жены Энтони. Она взяла кейс:
— Я пошла.
Энтони встал, посмотрел на кейс, потом с ног до головы оглядел Джастин, будто только что обратил внимание на то, как она с утра оделась.
— Ты что, собралась…
— Собралась на работу, когда Елену убили меньше трех дней назад? Предаю себя общественному порицанию? Да, Энтони, ты не ошибся.
— Не надо, Джастин, люди…
— Прекрати. Пожалуйста. Я не ты.
Энтони смотрел, как она вышла из столовой, сняла пальто с балясины на лестнице и хлопнула входной дверью. Он смотрел, как его жена идет сквозь туман к серому «пежо». Осторожно наблюдая за ним, Глин спрашивала себя, кинется ли он за ней вслед. Но, судя по всему, Энтони слишком устал, чтобы кого-то переубеждать. Он отвернулся от окна и поплелся в заднюю часть дома.
Глин подошла к столу с остатками завтрака: застывший в тоненьких полосках жира бекон, засохшие и потрескавшиеся, как желтая грязь, желтки. В тостере остался готовый ломтик, Глин задумчиво потянулась за ним. Тост был шершавым и сухим, легко сыпался в руках, оставляя крошки на чистом паркетном полу.
В задней части дома послышался металлический стук отодвигаемых ящиков. Одновременно за дверью завывал сеттер. Глин пошла на кухню и через окно увидела собаку на заднем крыльце: сеттер прижался черным носом к косяку двери и простодушно вилял похожим на перо хвостом. Сеттер отскочил от двери, посмотрел на окна, заметил, что за ним наблюдает Глин. Его хвост запрыгал быстрее, он радостно гавкнул. Глин невозмутимо посмотрела на пса, улыбнулась его растущим надеждам, развернулась и пошла вслед за Энтони.
У входа в его кабинет Глин остановилась. Энтони сгорбился над открытым ящиком шкафа. На полу лежало содержимое двух желто-коричневых папок, около тридцати карандашных набросков. И свернутый в трубочку кусок холста лежал неподалеку.
Энтони медленно листал рисунки, словно хотел их приласкать, потом стал смотреть на них более внимательно. Руки не слушались его. Он дважды ловил ртом воздух. Когда Энтони снял очки и протер стекла рубашкой, Глин поняла, что он плачет. Она вошла в кабинет рассмотреть поближе рисунки на полу и увидела, что везде изображена Елена.
«Наш папочка решил учиться рисовать», — рассказывала Елена.
Она произносила йисоватъ и смеялась при одной только мысли. Они вдвоем часто хихикали над тем, как он с нелепым в его возрасте энтузиазмом мечется между разными хобби. Сначала он бегал на длинные дистанции, потом занялся плаванием, потом помешался на велосипедах, наконец, увлекся парусным спортом. Но больше всего их поразило рисование. «Папотька йешил, што в нем сидит Ван Гог», — говорила Елена. Она изображала отца, который, расставив ноги, с альбомом в одной руке, сощурившись, смотрит вдаль и прикрывает глаза другой рукой. Елена подрисовывала себе усы на верхней губе и сосредоточенно хмурила лоб. «Глинни, падвинься ишо чуть-чуть, — приказывала она матери, — не шевелис. НЕ ШЕВЕЛИС». И вместе они падали со смеху.
Но рисунки оказались очень неплохими, Энтони они удались гораздо лучше, чем натюрморты на стенах в гостиной или эскизы парусников, лачуг и рыбацких деревенек на стенах кабинета. В этих лежащих на полу набросках он уловил неповторимый образ дочери. И ее наклон головы, ее чудесный взгляд, широкую щербатую улыбку, изгиб скулы, линию носа, рта. Всего лишь наброски, сиюминутные впечатления. Но наброски эти были хороши и искренни.
Глин подошла еще ближе, и Энтони поднял голову. Он собрал рисунки с пола и положил их на место. Кусок холста он засунул в самый конец ящика.
— Почему ты не оформишь их и не повесишь где-нибудь? — спросила Глин.
Энтони молча захлопнул ящик и подошел к столу, нервно пощелкал по клавиатуре, включил текстофон и уставился на экран. Выскочила строка меню. Энтони посмотрел на нее, но к клавиатуре не притронулся.
— Не волнуйся. Я знаю, почему ты их прячешь. —Она подошла сзади и на ухо проговорила: — И сколько лет ты так живешь, Энтони? Десять? Двенадцать? Как ты еще с ума не сошел?
Энтони опустил голову. Глядя на его затылок, Глин вдруг вспомнила, какие мягкие у него волосы, и, если их долго не стричь, они вьются, как у ребенка. Энтони начал седеть, в его черную шевелюру постепенно впрядались белые нити.
— Чего она хотела достичь? Ведь Елена была твоей дочерью. Единственным ребенком. На что она, черт возьми, надеялась?
Энтони ответил шепотом. Он будто обращался к тому, кого не было в комнате:
— Она хотела причинить мне боль. По-другому я бы не понял.
— Не понял? Чего?
— Что значит чувствовать опустошение. Потому что я опустошил ее. Трусостью. Эгоизмом. Эгоцентризмом. Но больше всего трусостью. Кафедра тебе нужна только для самоутверждения, говорила она. Ты хочешь красивый дом, чтобы в этом доме красивая жена и дочь были твоими марионетками. Чтобы люди смотрели на тебя, восхищались и завидовали. Чтобы люди говорили, как тебе повезло. Только у тебя этого нет. У тебя ничего нет. У тебя даже меньше, чем ничего. Вокруг тебя одна только ложь. А ты трусишь и закрываешь на это глаза.
Сердце Глин вдруг обхватило обручем, она поняла истинный смысл того, о чем так иносказательно говорит Энтони.
— Ты мог бы этому помешать. Дал бы ей то, чего она хотела. Энтони, ты мог ее остановить.
— Нет, не мог. Мне нужно было думать о Елене. Она наконец приехала в Кембридж, в этот дом, ко мне. Она начала меняться, вести себя свободней в моем присутствии, позволила мне быть ее отцом. Я не мог рисковать и терять ее снова. Не мог. Я думал, что потеряю ее, если…