Как тщательно привела она себя в порядок, надеясь понравиться тебе! Даже губы накрасила ярче обычного — праздник ведь: ни в одной аптеке не оказалось лекарства.
Ободряя, провел пальцами по мягкой и теплой немолодой шее. Не по щеке, а по шее, выказывая тем самым уважительность к ее косметическим ухищрениям.
— Все будет в порядке, — заверил ты. — Рецепты у тебя?
И сразу вся она как-то опустилась, осела.
Ты не проходил в комнату, но и не торопил ее. Ты был убежден, что преодолеешь это новое препятствие — порукой тому была интуиция, которая сразу же шепнула тебе, в чем дело.
Фаина повернулась, старательным шагом прошла в комнату и на вытянутой руке вынесла оба рецепта, которые ты накануне с подробнейшим инструктажем вручил ей.
— Постараюсь достать, — скромно пообещал ты.
Рецепты были уже у тебя, а ее рука все еще висела в воздухе. Постараюсь… Она знала, что если ты захочешь что-то…
— …То непременно добьется. — Свидетельница в гипюровой кофточке дает показания быстро и веско. — Я знаю его по службе, это мой сотрудник… — Мой! Как тешит ее куриное самолюбие это притяжательное местоимение — особенно сейчас, при столь высоком собрании. — Надо отдать ему должное: он мгновенно ориентируется в окружающей обстановке.
Не прошло и получаса, как твоя «Лада» мчалась по Светопольскому шоссе. Стрелка спидометра подкрадывалась к ста, и, когда тебя остановил инспектор ГАИ, притаившийся за автопавильоном, ты не спорил и не каялся, а лишь объяснил, что тебе срочно необходимо лекарство, которого нет в Витте. В качестве же компенсации за нарушение правил протянул красненькую. Инцидент был исчерпан.
Хорошие деньги имеешь ты, но у тебя хватает здравомыслия не стать скупердяем. «Как много людей упускают жизнь, добывая средства к жизни!» Прекрасные слова. Деньги никогда не были для тебя самоцелью — лишь средством.
Свидетельница Синицына с готовностью подтверждает это, умалчивая, впрочем, о магнитофоне — твоем последнем презенте, сделанном с такой элегантностью.
— Без этих качеств, — резюмирует она, — Мальгинову не видать бы Золотого пляжа как собственных ушей…
Это уже не бесстрастная констатация, это обобщение, которое обвинение не преминет использовать в своих целях.
Стало быть, и Синицына тоже? До отказа, до самых витражей набит зал, и все — свидетели обвинения, одного только обвинения. Лишь красно-синий шут подмигивает и делает какие-то знаки, которые ты вправе истолковать как союзнические сигналы. Кто только не торопится уличить тебя! Жена и дочь, соседи и знакомые, бывшие сокурсники и нынешние сослуживцы, живые и мертвые…
— В гимнастерке! Держи!
Ты еще успел поддеть безответное тело носком сандалии, но кажется, это был последний удар: в круг ворвался, удивительно проворно работая рукой и культей, инвалид с искаженным от гнева лицом.
— Кто притронется — убью! — И высоко над головой взметнул единственный кулак. — Человек ведь! Человек — не деревяшка.
— Нет. — На плечах седой дамы с прекрасной осанкой ажурная шаль. Она зябко кутается в нее, будто очень холодно стало вдруг под стеклянным куполом. — Нет. Это не человек.
И вот тут-то просыпается адвокат.
— Человек! — твердо произносит она, и даже мертвый глаз оживает. — Человек… Хотя бы потому, что никакая тварь не способна учинить над собой такой суд.
Никакая тварь! Цокают языками, отдавая должное, знатоки с верхнего яруса, и только красно-синий коротышка кривляется из-за колонны. Проклятый шут! Любое наказание готов принять ты. Любое, ибо еще Данте утверждал, что страдание возвращает нас к богу… Недалеко, за стеклами дворца, исподволь возводимого в течение многих лет, ворочается море.
— Но если и это человек… И это…
Когда ты, осторожно пробравшись по узкой тропе среди зарослей крапивы, склонился над низким срубом, в нос тебе шибануло зловоние… И тем не менее в этом чреве, в заветных тайниках его, пряталась живая и чистая влага.
— Прежде, — следует грустное уточнение. — Прежде пряталась, а теперь ее нет.
Есть! А если даже она и пропала, то нет такого колодца, который невозможно было б очистить. Надо только, набравшись мужества, спуститься на самое дно. Да, на самое дно, зажав пальцами нос.
Пояснений не требовалось: что иное могло быть в крохотном сверточке, который ты скромно положил на край стола? Пройдя через комнату, утомленно опустился на тахту. Нелегко досталось тебе это лекарство…
Фаина не замечала тебя: взгляд ее был прикован к сверточку из серой грубой бумаги. Словно какой ядовитый запах исходил от него, и она боялась ненароком вдохнуть его. Ты вытянул ноги, осторожно пошевелил затекшими в машине пальцами.
— Поесть не найдется? — проговорил ты, и было это весьма кстати, ибо ничто так не приводит в себя, как самая что ни на есть будничная фраза.
Безобиднейшие слова! — но даже голову в плечи втянула, будто ты потребовал, чтобы она сию же минуту стала глотать привезенные тобой таблетки. Через секунду смысл сказанного дошел до нее, она распрямилась и даже попыталась улыбнуться, благодарная за отсрочку. Молча наблюдал ты с тахты, как она накрывала для тебя стол. Вернее, край стола — противоположный тому, где лежал с таким трудом раздобытый тобой серенький сверток. Фаина не только не прикасалась к нему, но и не смотрела на него, будто даже на расстоянии, через взгляд, препарат мог оказать свое разрушающее действие. И тут ты понял, что если ты, откушав чаю с сыром и ветчиной, уйдешь сейчас, а сверток останется так на краешке стола, то еще сутки пролежит он, неделю, месяц, год…
Время остановилось. Это действо под витражным куполом, за которым гудит море, может длиться бесконечно. Ни отдыха, ни перерыва на обед. Осторожно косишься на судью, но напрасна робость твоего взгляда: судья не обращает на тебя внимания. Вытянув шею, смотрит куда-то поверх поднимающихся амфитеатром обвинительных ярусов, но не в зал — слишком сосредоточен и остр для столь близкого расстояния этот его взгляд. Пытаясь украдкой проследить за ним, натыкаешься на витражи, для тебя непроницаемые, взгляд же судьи в плавках легко проходит сквозь них и устремляется в сторону невидимого моря, по далекому изгибу которого медленно движутся белые яхты.
— Одиннадцать больных детей! — повторил ты, и Гирькин, улыбаясь, кивнул прилизанной головкой в знак того, что понимает и слушает тебя, но опять-таки не выразил ни малейшего желания хоть краем глаза взглянуть на эту необыкновенную женщину. Он вежливо и откровенно скучал — этот тончайший лирик, поэт, чья душа, как с посмертной высокопарностью писал о нем кто-то, распахнута для всех болей мира. Время от времени брал жменю остывающего песка и пропускал его сквозь пальцы. А как оживился бы он, как проворно вскочил бы и схватился за брюки, появись на пляже лоточница с бело-розовой пышной ватой, столь беззаветно обожаемой им!
Подымаешься со скрипнувшей тахты, делаешь шаг к столу, берешь сверток. Правильно говорят, что для того, чтобы подчинить своей воле других, надо прежде подчинить ей себя. В критические минуты тебе удается это.
Развернув, внимательно перечитываешь название, затем снимаешь целлофановый поясок и осторожно выдвигаешь коробочку из футляра. Белые, со слабой желтизной, таблетки… А по другую сторону стола размеренными движениями режет хозяйка сыр. Голландский… Ты чувствуешь, как напряглось и насторожилось все ее тело, но она не прекращает работы — будто все, что ты делаешь сейчас, ее не касается, будто не ей, а тебе глотать эти чудодейственные пилюли. Ты бережно и не сразу (трудно поддеть, когда коробка полна) выковыриваешь две таблетки, кладешь их на хрустнувший целлофановый поясок и аккуратно водворяешь коробочку на место. Потом идешь к широкому подоконнику, где между кактусов стоит графин с кипяченой водой, наливаешь треть стакана и спокойно ставишь на стол, рядом с разделочной доской, на которой твоя возлюбленная сосредоточенно строгает сыр. Именно строгает — так тонки и чуть ли не прозрачны кусочки. Двумя пальцами берешь сперва одну таблетку, кладешь на ладонь, затем — другую, протягиваешь. Она делает вид, что не замечает руки, с тупым упрямством, не подымая головы, продолжает работу. Ты терпеливо ждешь. Осталось совсем немного: глянцевато-желтый огрызок с облупившейся краской. И вот наконец руки замирают — в одной нож, в другой — сырная корка. Твоя ладонь заботливо приближается. Всхрустывает вдруг целлофановый поясок — сам по себе, распрямляясь.