— Ну хорошо, — понимает и соглашается она. — Это физически. А морально?
— И морально тоже. Вон какая библиотека у твоей внучатой племянницы.
— Теперь у меня весь Сименон! — И, еще полюбовавшись, бережно положила книгу в стол. Привычным жестом приподняла полы халата, села. С выжиданием и готовностью смотрела на тебя, готовая выполнить любую новую просьбу.
Поняв это, ты слегка растерялся — просьбы не было. Но в этом случае твой визит выглядел нелепо и подозрительно.
Именно подозрительно! — как ты сразу не подумал об этом!
— Голова что-то… — и, зажмурившись, потер пальцами лоб.
— Болит? — спросила сестрица, и имитация родственной приязни сменилась имитацией профессиональной озабоченности.
— Да не болит, а как-то… — Ты и впрямь был в претензии на голову, но главным образом из-за того, что она вовремя не позаботилась о правдоподобном предлоге для этого визита.
Теперь предлог вырисовывался. Нет ничего неестественного в том, что, почувствовав себя дурно, ты вспомнил о двоюродной сестре, которая работает врачом. А заодно захватил книгу. Да, именно так…
Сестрица решительно придвинула прибор для измерения кровяного давления.
— Руку! — приказала она, заглушая в голосе радость, что так дешево, оказывается, обошелся ей Сименон.
Они сидели в сумеречном вестибюле — молодая и рыхлая, с нездоровыми волосами женщина в больничном халате и, видимо, ее мать. Ты беспокойно прохаживался из угла в угол. Конечно, никто не спросит, кем ты приходишься больной Вайковской, просто вызовут ее или передадут посылочку с запиской, а ты дождешься ответа, но тем не менее ты волновался. По телефону тебе ответили, что да, такая поступила вчера, состояние удовлетворительное, однако ты знал, что это обычная их формула, поэтому не то встревожило тебя, что удовлетворительное (с хорошим не госпитализируют, причем так экстренно), а сам факт, что она в больнице. Эта-то тревога и погнала тебя в санаторий с Сименоном под мышкой, хотя, откровенно говоря, вовсе не для сестрицы предназначался Сименон, а для Шуртанова с фабрики детских игрушек, где штамповали «акваланги». В последний момент, однако, на тебя снизошло благоразумие, и ты ни словом не обмолвился о том, ради чего, собственно, приперся сюда. Куда целесообразней, решил ты, самому пойти в больницу и там из первых уст, от Фаины, узнать, что и как. С аккуратным «дипломатом», в котором лежали две бутылки сока и персиковый компот, медленно ходил из угла в угол по тесному вестибюлю.
— Вот видите! — говорит адвокат за старинным столиком на гнутых ножках, и в ее здоровом глазу зажигается радость. — Он принес ей передачу, а будь он повинен в ее смерти, он бы за три версты обходил больницу.
— В то время он еще не знал о ее смерти.
Разумеется, ты не прислушивался, о чем говорят мать с дочерью, не до того было, но вдруг уловил слова, которые заставили тебя остановиться.
— Сегодня умерла одна. Вчера положили, а сегодня умерла.
— Молодая? — спросила мать.
— Тридцать восемь лет. В музыкальной школе преподавала. У нас в палате женщина лежит — ее сын у нее учился.
В отличие от своей тетушки ты не очень-то сведущ в процессуальных тонкостях, но сдается тебе, что стороны имеют право задавать вопросы сидя.
— Когда вы узнали о причине смерти?
Каверзный вопрос — ты чувствуешь это, но ты поклялся говорить правду.
— Утром следующего дня. — Тебе нечего опасаться.
— А между тем посетительница не могла не спросить у той, которая лежала: от чего? Этот вопрос неизменен, он следует всегда, когда кто-то сообщает о чьей-либо смерти. Вы же не услышали его. И равно не услышали ответа. Почему?
Ноги продолжали двигаться, неся тебя по вестибюлю, но в ушах стоял, вспыхнув, гул, и ты уже не слышал, о чем дальше говорили на своей скамейке мать с дочерью. Умерла… Умерла… Дойдя до окна с серыми стеклами (жужжала и билась осенняя муха), ты остановился, а не повернулся и не пошел назад, как делал это, наверное, уже десяток раз в ожидании нянечки, с которой можно было б передать записку и гостинцы. Остановился, постоял так, а затем осторожными шагами направился к выходу. В этот момент дверь распахнулась, и чинно вошел высокий, надменного вида мужчина.
— Надменного? Уж не потому ли он показался вам надменным, что невольно задержал вас в дверях, вы же спешили поскорей выбраться наружу? Поскорей и потише… Случаем, не на цыпочках ли шли вы?
Клевета! У тебя есть свидетели, которые подтвердят, что никакого страха в тот вечер ты не испытывал. Не угодно ли пригласить?
Ты нечасто теряешь аппетит, но тут это произошло. Однако, не говоря ни слова, сел за стол. Исправно подносил ко рту какие-то кушанья, исправно жевал и глотал, а Натали в алом халате сидела напротив и неотрывно на тебя смотрела. Невмоготу становилось тебе от этого ее взгляда, но ты сдерживал себя, только пережевывал уже не так тщательно, чтобы скорей покончить с этим.
— Выходит, вы заподозрили что-то?
— Я? — удивляется свидетельница. — Ровным счетом ничего. Мой муж — творческий человек и иногда замыкается в себе. Я смотрела на него, чтобы понять, удалась ли на этот раз кефаль по-гречески. Он любит эту рыбу, и не жареную, а именно по-гречески, со специями, в прозрачном соку и с дольками лимона. За чаем, а он выпил одну за одной три чашки, я спросила, как тебе сегодня кефаль, не слишком ли остра. Он ответил, что кефаль была превосходной. Мой муж знает толк в рыбе.
— Иными словами, он любит вкусно поесть?
— А почему бы и нет? Сейчас не голод, так что человек вправе позволить себе некоторую разборчивость в еде.
Пауза, как сказал бы Кнут Гамсун, только тихо вздыхают за столом с гнутыми ножками. Ты понимаешь, что означает это: было время, когда Кеша Мальгинов довольствовался чаем с акацией.
— А возвращаясь домой, продолжал чаепитие с немецким шоколадом.
Старая женщина обескуражена этой репликой, оба ее глаза, и живой и мертвый, беспомощно моргают.
— Я не знала… И это было так давно. Ему было семь лет.
— Девять.
— Ну все равно… Что он понимал тогда! Да и потом, это не имеет отношения к делу.
— Все ко всему имеет отношение.
Недурно! Зал по достоинству оценивает античную красоту этой реплики. А обвинитель между тем уточняет у свидетельницы в янтарных бусах:
— Так вы утверждаете, что вечером двадцать шестого октября он не испытывал страха?
— Абсолютно!
— Может ли еще кто-либо подтвердить это?
Может! В просторный зал под стеклянным куполом с витражами робко входит лопоухий подросток.
Безнадежно испорченных негативов почти не бывает, искусным и терпеливым позитивным процессом можно многое исправить, и ты показывал — как, а Летучая Мышь и другие ребята внимательно следили. Свет, кадрирование, поиски оптимального размера отпечатка, варианты с бумагой и проявителем, ибо гидрохинон дает совсем другой эффект, нежели метол, — всю эту работу ты проводил самолично, хотя в обычные дни ограничивался словесными указаниями. А тут — самолично. Выйдя из больницы (и уж во всяком случае, не на цыпочках!), некоторое время колесил по городу, потом вспомнил, что у тебя сегодня занятие со студийцами, и поспешил туда — обрадовался и поспешил, и все в этот вечер делал сам, а ребята жадно глядели. Пора было расходиться, уборщица раз или два заглянула к вам, а ты все возился, хотя дома тебя ждала кефаль по-гречески, приготовленная великолепно.
Ничто не насторожило тебя: ни равнодушие, чуть брезгливое даже, к любимому ее торту-безе, ни рассеянность, с какой она слушала твой небрежный рассказ о триумфальном успехе на республиканской выставке, ни насильственная улыбка, выдавленная в ответ на твой облегченный вздох, что курортный сезон, слава богу, кончился, а выдался он сумасшедшим — по двадцать пятое сентября вход на пляж был платным — неслыханно! — и ты лишь в минувшее воскресенье свернул наконец свою лавочку; стало быть, теперь вы будете видеться чаще… — ничто не насторожило, но лишь до поры до времени. Стоило проклюнуться подозрению, как все разбежалось и смирненько встало на свои места. Торт, к которому она не притронулась, странная рассеянность, хотя обычно, когда ты появлялся, особенно после столь продолжительного отсутствия, она смотрела и слушала с вниманием неослабным, слишком вялая радость по поводу свободы, которую ты наконец обрел, — все встало на свои места и закончило ряд, который, оказывается, протянулся через все ваши отношения и вот теперь логически завершился. Выйдя от нее в смятении и страхе, который ты, разумеется, достойно скрыл (Вот!.. Но это был совсем другой страх, да и Фаина никогда не стала бы свидетельствовать против тебя. Никогда!), ты пристально вгляделся в ваши три года — три года и четыре месяца, если быть точным, — и всюду обнаружил пунктир этого вдруг завершившегося ряда. Тебя ужаснуло: как же ты был слеп! — и сам поправил себя: не слеп, нет, иначе черточки пунктира не засели бы в твоей памяти — не слеп, а преступно беспечен. Впрочем, даже в беспечности ты не мог упрекнуть себя.