Литмир - Электронная Библиотека

Толпа молчала, тяжело дыша, отдуваясь, только какая-то баба спросила с вызовом:

— Заодно, может?

— Я те покажу — заодно! Убить готовы за шапку. Звери!

— Милицию! — пискнул кто-то.

— Раньше надо было милицию. А теперь гробовщика зовите.

Но верзила уже вставал, подняв сначала зад, и лишь после, передохнув, оторвал от земли голову. Покачался на длинных ногах, крепко зажмурил и подержал так глаза. Один глаз заплыл, на брови висела скорлупа семечки. Медленно сплюнул красным и липким, и розовая слюна протянулась от рассеченной губы. Пошел, и толпа расступилась перед ним, только в спину летело, что в следующий раз неповадно будет, но уже не зло и даже не для острастки, а для самоуспокоения — не зря били.

В молчании подошла к пианино, постояла с безвольно опущенными руками, будто то, что предстояло ей, требовало нечеловеческого усилия, и наконец села, а руки продолжали висеть.

— Может, не надо? — неуверенно молвила жена Пшеничникова. — Вы, наверное, устали…

— Музыка не утомляет ее, — скромно, на правах близкого человека заверил ты. — Весь сегодняшний день прошел у нас под знаком музыки. Ввиду некоторой территориальной удаленности, — прибавил ты с мягкой самоиронией, — мы лишены возможности регулярно посещать Большой театр.

— Ты думаешь, мы часто бываем там? — покаялся Башилов. — Вот дока по части премьер. — Он показал глазами на шаманящего над виски Пшеничникова. — Ни одной не пропускает.

Театральный художник встревоженно поднял голову.

— Что?

А Фаина все так же неподвижно сидела с опущенными руками перед закрытым пианино. Ты неспешно подошел и поднял крышку.

— Мы ждем…

Рыжебородый мультипликатор, сглаживая паузу, самозабвенно плел очередную околесицу. Башилов поддакивал и громко смеялся.

— Фаина! — с легким удивлением проговорил ты. Сверху ее лоб выглядел особенно некрасивым — слишком высок и выпукл.

И тут за твоей спиной грянула музыка. Ты медленно обернулся. Склонясь над магнитофоном, хозяйка регулировала звук.

— Вот и прекрасно! — обрадовался Пшеничников. — Никогда не надо заставлять женщину. Как сказано в одной великой книге, сами предложат и сами все дадут.

Поправляя перед зеркалом бусы из отборного янтаря, Натали осведомилась, не кажется ли тебе, что твой приятель Пшеничников слишком много внимания уделяет твоей дочери. Только заметила? А тебя уже не первый день снедала тайная и глупая («конечно, глупая!» — сердился ты) тревога. Простительно матери с настороженностью относиться к каждому взгляду, что задерживается на ее уже взрослой дочери, но мужчина обязан хранить спокойствие.

— Они беседуют о театре. Он просвещает ее.

— Просвещает! — повторила Натали с интонацией, от которой у тебя пересохло нёбо. В ее глазах ты был не просто слепым, а преступно беспечным отцом.

Два тяжелых альбома… По ним можно проследить, как твоя дочь постепенно, очень медленно, но все-таки гораздо быстрее, нежели это было на самом деле, превращалась из бесполого карапуза в девочку с бантиком, потом с косичками, потом в подростка с короткой стрижкой. Ты взял ее длиннофокусником, когда она устало выходила из моря, светлые волосы слиплись (она презирала резиновые шапочки), и если б не узкий лифчик на груди, то ее, худую и голенастую, можно было б принять за мальчишку. Плавать она выучилась лет в восемь, а в тринадцать заплывала так далеко, что дважды ее выдворяли из моря на спасательном катере. В кого пошла она своей удалью? В тебе, насколько ты помнишь, ее не было, лишь к концу войны выучился плавать, а Натали до сих пор не умеет, барахтается в желтой жиже у берега. За дочь, которая превращалась в точку на горизонте, переживала шумно, ей было легче, чем тебе, которого мужской сан обязывал хранить хладнокровие. Лишь когда Злата, к великому твоему облегчению, выбиралась наконец на берег, позволял себе ироничное замечание насчет черноморских дельфинов, которые, как известно, любят побаловаться с человеком и иногда заигрывают его насмерть.

— До сих пор они спасали людей, — бросала Злата, выжимая мокрые волосы. Вода быстро стекала по ее костлявому телу, с трусов и лифчика, не упруго облегающего груди, как у девушек ее возраста, а вяло свисающего — нечего было облегать.

Утверждение Натали, что она пикантна, несмотря на его очевидную смехотворность, ложилось на твое неспокойное и втайне виноватое сердце целебным бальзамом. И потому ты продолжал играть роль скептика. Чем рискованней были аргументы, которые ты, набираясь духу, один за другим выдвигал против своей дочери, вернее — ее внешности, тем больше начинал верить в ее сокрытое от твоих слишком пристрастных глаз обаяние. Что-то подсказывало тебе, что иначе ты не отважился бы на эти жестокие наблюдения. В самом факте их открытого, словами обозначенного (решился ведь!) существования уже таилось их незримое опровержение. Натали считала, что у вашей дочери не будет отбоя от поклонников.

— Я опасаюсь, — заметил ты, двумя пальцами придерживая у губ соломинку, — что после твоего отъезда моя дочь непременно захочет вкусить прелестей театральной жизни.

Злата, не подымая головы, помешивала коктейль.

— С каких это пор, — проронила она, — папа стал опасаться за свою дочь?

— С тех пор, — улыбнулся ты, — как стал папой.

В длинном стакане тихо звякнули льдинки.

Пшеничников мизинцем поглаживал усы и хранил молчание. У него не было детей, и, насколько ты понимал, он не собирался обзаводиться ими. Не этим ли объяснялись раздражительность и неровность настроения его супруги?

Кое-кто считает, что мужчина должен думать о последствиях если не наравне с женщиной, то хотя бы в доле с нею. Чушь! Во всем цивилизованном мире все эти мудреные заботы давно и полностью переложены на плечи женщины. И тем не менее, сделав над собой усилие, ты еще в самом начале осведомился у Фаины:

— А ты… Ты достаточно предусмотрительна?

Она молчала и не шевелилась в темноте, и ты, подавляя преждевременную досаду, ожидал, что сейчас она попросит тебя выразиться яснее. Но она не попросила.

— Достаточно, — услышал ты.

У тебя не хватило духу давать взрослой дочери советы, которые могли быть истолкованы превратно, поэтому ты решил сделать это через Натали. Но и тут избрал обходной маневр.

— Я ничего не имею против ее бесед и прогулок с нашим другом Пшеничниковым, но все-таки ей надо помнить, что до вступительных экзаменов остались считанные дни.

Натали со слегка склоненной головой замерла перед зеркалом:

— Вот и скажи ей об этом.

— Но ты мать.

— А ты отец.

Сколько раз слышал ты этот диалог в каких-то пьесах, фильмах — именно эти слова: «Но ты мать». — «А ты отец», — слышал и пожимал плечами, теперь же они прозвучали в твоем собственном доме. Ты пожал плечами — и на этот, раз тоже. С некоторых пор, заметил ты, твоя жена стала избегать конфликтов с дочерью. Во всяком случае, открытых. Что удерживало ее? Такт? Благоразумие? Страх?

— Я ненавижу этот город, эти дома, этих людей… Ненавижу!

— С каких это пор? — произнесла Натали.

— Всегда. Как только помню себя, так и ненавижу. Как только стала понимать…

— Помнить или понимать?

Тут ты счел нужным вмешаться, потому что давно назревавшая родительская беседа с отбившейся от рук дочерью грозила перерасти в пустую бабью перебранку.

— Подожди, — остановил ты Натали. — Не надо придираться к словам. — И — дочери: — Дело ведь не в том, как ты относишься к городу, в котором родилась и прожила семнадцать лет. Или даже к нам. — Но усидеть не смог, встал, прошелся по заглушающему шаги ковру, который на лето убирался, а осенью, когда гости разъезжались, расстилался вновь. Женщины: одна — ощетинившись, другая — с надеждой — ждали твоего соломонова слова. — Никто ведь не принуждает тебя жить здесь. Дверь открыта.

72
{"b":"821563","o":1}