Гирькин, всего два часа назад сошедший с поезда, отказавшийся от обеда — потом, сначала на море, — в растерянности остановился. Даже некоторый страх выразился на его лице. Хоть бы один свободный клочок — сплошное человеческое месиво, все ворочается, галдит, блестит по́том, пахнет съестным и парфюмерией.
— Черное море к твоим услугам, — произнес довольный Башилов, и вы с ним улыбчиво переглянулись.
— У меня здесь тетя живет. Вернее, двоюродная бабушка. Егор видал ее, — ссылался ты на Башилова, который был занят тем, что щекотал кончиком случайной травинки нежащуюся под вечерним солнцем узкую шоколадную спину Ларисы с розовыми бретельками. — Ей уже под восемьдесят, она плохо видит, но ум у нее ясный. Мы иногда часами беседуем — в основном, конечно, зимой. Причем ее интересует все — от положения в Мозамбике до какой-то женщины из Днепропетровска, которую она в глаза не видела, но ей рассказали, что у нее за год умерло двое детей.
Гирькин кивал, сочувственно улыбался, но твой проникновенный рассказ об удивительной восьмидесятилетней родственнице, к которой он, инженер человеческих душ, должен, казалось бы, воспылать пылким интересом, оставлял его равнодушным. Ты видел это и все-таки предлагал:
— Можно сходить к ней. Она будет рада.
Гирькин опять кивал, опять улыбался, и вдруг лицо его замирало, а взгляд настороженно уползал в сторону. Медленно, очень медленно поворачивал он лицо, скошенными глазами смотрел на свое белое плечо, по которому ползла божья коровка; тихо подымал руку, и через минуту божья коровка оказывалась на его растопыренной ладони. Он трогал ее пальцем, дул на нее, даже слегка подкидывал, пока наконец она не выпускала из-под пятнистых сухих полушариев прозрачные крылышки. Гирькин впивался в них взглядом. Каким образом эти продолговатые крылья умещаются под полушариями, значительно уступающими им в размерах?
— Да просто складываются, — с улыбкой говорил Башилов.
Гирькин злился и отвечал, что складываться они никак не могут, поскольку на них нет и следа складок, они целые, как крылья стрекозы. Умолкнув, ты ждал другого, более удобного случая, чтобы вернуться к разговору о старой тете.
Это были уже не те пирожки с капустой, которыми некогда славилась тетя Шура. Подводили глаза: то капусту пережарит, то плохо слепит, и они расползаются, выпустив начинку. Но ты с жаром уплетал их, хотя дома начисто исключал из рациона мучное. Счастлива была тетя Шура, когда гостям нравилось ее угощение, а ты был самым дорогим ее гостем.
— Причем он ведь не сочиняет свои стихи, — продолжал ты интриговать ее Гирькиным. — Они сами выливаются из него. Как песня.
Тетя Шура, замерев с пирожком в руке, по-птичьи смотрела на тебя единственным зрячим глазом.
— Между прочим, он из ваших мест, — выкладывал ты один из главных козырей.
— С Тамбовщины?
— Не совсем, но близко. О тех краях он и пишет в основном.
— Ну-ну, — не терпелось ей услышать дальше.
Ты брал еще пирожок.
— А что — ну! — говорил ты с грубоватостью, которую может позволить себе лишь очень близкий человек. — Пошли к нам. Прямо сейчас, а? Ему тоже будет интересно познакомиться с тобой.
Но лицо уже замкнулось, белый ротик строго сжался, а рука с так и ненадкушенным пирожком опустилась.
— Нет, Иннокентий. Прости меня, но туда я не пойду.
Неукоснительную дистанцию соблюдала она между твоими, а стало быть, и своими родственниками.
Народ, прослышав, что открыли склады, бежал кто с чем. Хромоногий мужичок, скинув парусиновые брюки, узлами завязал штанины и жадными горстями подбирал желтеющее на земле возле обмякшего мешка пшено. Другой мужик, приземистый и широкий, катил железную бочку. «Посторонись! — кричал он. — Посторонись!» Едва не наскочил на женщину, что волоком тащила корыто с мукой, но та успела увернуться, и в тот же миг ты узнал ее. Крупное лицо в веснушках, и волосы рыжеватые, а брови густо-темные, будто приклеили. Не веря, повернулся к сжимающей твою руку тете Шуре. Она?
На глянцевитом боку огромного баклажана, что одиноко чернел на пустой грядке, стыло холодное октябрьское солнце. Тетя Шура постучала в звонкий почтовый ящик, стеклянная дверь отворилась, и на крыльцо вышла женщина в халате. У нее были рыжеватые волосы и темные, будто с чужого лица брови. Вы прошли на террасу. Вернее, прошла тетя Шура, вся подобравшаяся, успев шепнуть, чтобы ты ждал ее здесь, но ты по-кошачьи скользнул следом.
Чуть ли не каждый день ты увязывался разносить с нею почту, потому что, во-первых, с ней было интересно — какие только проблемы не обсуждали вы со взрослой серьезностью и обстоятельностью! — а во-вторых, что было делать в опустевшем дворе или на давно обезлюдевшем пляже, хотя море, словно в отместку взбеленившимся людям, дольше обычного хранило в этом году ласковую теплоту? Но еще больше нуждалась в твоем обществе тетя Шура, только что потерявшая мужа. Тогда ты не понимал этого — дошло много позже. Но и много позже оставалось для тебя тайной, как допускала умная тетя Шура, что ты, нарушая ее запрет, пробирался вслед за нею в дом.
Крупное тело женщины с приклеенными бровями обмякло и стало сползать на пол. В халат вцепилась маленькая тетя Шура, но полотно не выдержало, треснуло, по розовым половицам покатилась голубая пуговица. Ты бросился на помощь, схватил вялую руку, но было поздно, женщина сидела, и толстые ноги в чулках на широких детских резинках мертво развалились в разные стороны. Из комнаты выскочила девочка.
— Мама! — взвизгнула она. — Мама умерла!
В дверях на косолапых ножках стоял мальчик с огромным зеленым грузовиком. У женщины отвисла челюсть, но она силилась улыбнуться девочке: не умерла, жива.
Странно: никто не плакал. Вот и у этой ни слезинки не выползло из глаз, только большое родимое пятно в форме свернувшейся калачиком кошки становилось на белом лице все темнее. Появились соседки, запричитали, а женщина сидела на высокой табуретке и невидящими глазами смотрела перед собой. Тетя Шура взяла тебя за руку, и вы тихо вышли.
Ты узнал ее по родимому пятну и еще по тому, как сидела она на низкой тети Шуриной кушетке с тем же неподвижным взглядом.
— Одиннадцать? — произнесли ее губы.
— Одиннадцать, — повторила тетя Шура. Она стояла возле холодной печи, укутанная в серый пуховый платок.
И опять надолго замолчали. Из рукомойника капала вода. Уже две или три недели в городе были немцы, но строгого бабушкиного запрета не ходить к неблагонадежной тете Шуре еще не последовало.
На улице моросил дождь. Возле плиты лежали дрова и уголь, но тетя Шура не затапливала. Почему? Странно и стыдно было жить прежней налаженной жизнью, когда все так изменилось вокруг?
— На грузовиках, а впереди — легковая, черная. — Бабушка облизывала языком губы. — Остановились возле горсовета. Там заперто, так они прикладами выбили.
Но дед так и не вынул лупы из глаза. С мирных времен у него осталось много неотремонтированных часов, теперь он не спеша приводил их в порядок. Печь топилась, но тебе было холодно — от возбуждения и нетерпения, надо полагать: бабушка второй день не выпускала тебя из дому.
Ты поежился. Тетя Шура медленно сняла пуховый платок, укутала тебя. Мягкий, теплый… Ты прижался к нему щекой. И тут заметил устремленный на тебя взгляд женщины, у которой погиб сын. Лицо стыдливо отползло от платка. Но женщина уже смотрела на тетю Шуру.
— Они не ходят?
— С костылями только. И то не все… Их в первую очередь отправили, а он налетел под Кизином…
— Неужели раньше не могли?
— Родителей ждали.
Женщина никак не могла проглотить слюну. Потом проговорила: