— Злата, — мягко перебил ты. — Если вам так уж хочется нанять фотографа, то, пожалуйста, обращайтесь в быткомбинат.
— Но почему бесплатно? Это ведь не шесть фотографий.
— Я понимаю, шестьдесят. Хорошо, я сделаю вам шестьдесят. А вы на сэкономленные деньги купите друг другу цветов.
Никто никогда не узнает, о чем так подолгу беседовали они: один — умер, а другой — блаженный, что может удержать его ущербная голова! Но Гирькин — литератор, поэт утонченного и страстного мышления, как уже тогда писали о нем, — не только не считал зазорным общаться с ним, а нередко предпочитал его разного рода интеллектуалам, стремящимся блеснуть перед ним своей поэтической эрудицией. Тимоша терпеливо караулил его во дворе, не решаясь ни вызвать его из дома, ни даже окликнуть, если Гирькин был не один. Смотрел издали — с дурашливой улыбкой на крупном, деформированном, безбородом лице. Заметив его, Гирькин приветливо улыбался и подходил, они о чем-то вполголоса совещались, иногда садились за столик под могучим шелковичным деревом. С лица Тимоши сползала его бездумная улыбка, он был непривычно сосредоточен, только мокрая губа отвисала. Заканчивалась беседа пиршеством у автомата с газированной водой; у Гирькина всегда был полный карман медяков, и он умудрялся вбухивать в стакан двойную, а то и тройную порцию сиропа.
Стало хорошим тоном не замечать путающихся под ногами озабоченных фотографов, хотя на самом деле может ли не ублажать мысль, что кто-то из кожи вон лезет, дабы запечатлеть для потомства ваш неповторимый облик! Увлеченно беседуя, расточая направо и налево улыбки, все время позируют, причем неумело и наивно, с неуклюжей претензией на светскость. Тем не менее ты поймал несколько натуральных кадров. Четыре недурственных этюда составили цикл, который ты несколько вычурно (каешься!) назвал «На пороге искусства». Тот, где была запечатлена Фаина, вряд ли можно считать лучшим, но именно ему суждено было сыграть столь значительную роль в твоей жизни.
— Вы позволите сделать вам маленький подарок?
— Мне? — И подняла глаза, в которых были растерянность и тревога.
Да, тревога — настолько привыкла она, что судьба обделяет ее. А тут вдруг — подарок… В то мгновение ты не понял значения этого взгляда, да и не мог понять, ибо что ты знал о ней, кроме того, что она учила музыке твою дочь? Она взяла отпечаток робко и бережно. Ты внимательно следил за ней. Снимок льстил ей: в жизни ее продолговатое лицо было грубее и тяжелее, а лоб, который она тщательно маскировала прекрасными волосами, — выше, и это старило ее. Ты решил, что ей не меньше тридцати пяти… Веки ее дрогнули, поднялись и — снова вниз. Она покраснела. По коридору прошли девочки, приветливо поздоровались с нею. От твоего взгляда не ускользнуло, как она, отвечая, быстро повернула снимок, чтобы они, не дай бог, не увидели его. Ты подумал, что не так-то просто будет добиться у нее согласия на публикацию этюда.
— Вы освободились? — негромко спросил ты. — Или у вас еще занятия?
— Освободилась…
— Тогда, если позволите, я немного провожу вас.
Она внимательно посмотрела на тебя. Двинулась было к выходу, но в руках у нее был снимок, она неуверенно протянула его тебе. Ты отрицательно качнул головой.
— Это и есть подарок.
— Спасибо… — Но что-то смущало ее, она опять покраснела. И все-таки выговорила, берясь за сумку: — Я… Сколько я должна вам?
Ты успокоил ее улыбкой.
— Разве за подарки платят? — И галантно распахнул дверь. — Прошу!
Вы вышли на усыпанную отдыхающими, еще по-дневному жаркую улицу.
Ты явился к ней, чтобы испросить разрешения опубликовать снимок, и был момент, когда ты засомневался, что получишь такое разрешение. Напрасная тревога! Она не умела отказывать — вскоре ты убедился в этом.
— Скажите, пожалуйста, — вдруг обратился к ней Гирькин с церемонностью, которая нет-нет, да прорезывалась в нем. Лариса и Башилов уважительно замолчали, ожидая, по-видимому, какого-то чрезвычайной серьезности вопроса. — Вы знаете Юлиана?
Ты был абсолютно уверен в ней, и все-таки кровь медленно прилила к твоему лицу. Юлиан… Это имя ты слышал впервые.
— Его Тимошей здесь зовут, — пояснил Гирькин. — Он во дворе у них живет, — и кивнул в твою сторону.
Тимоша? Почему Юлиана зовут Тимошей? Вернее, Тимошу — Юлианом? Ты ничего не понимал.
— Его настоящее имя — Юлиан, — с терпеливостью и неудовольствием объяснил Гирькин.
Этот юродивый жил в вашем дворе лет десять, но ты впервые слышал, что у него, оказывается, другое имя.
— Тимошу знаю, — проговорила Фаина. — Мы разговаривали однажды. Он всегда здоровается со мной…
— Да нет, ничего, — ответил Гирькин на ее вопрошающий взгляд и засмеялся.
Сидя за столом под шелковичным деревом, Юлиан-Тимоша вырезал из тетрадных листков фигурки зверей и птиц. Лишь с большим трудом можно было распознать, что это — заяц ли, верблюд, собака, но Гирькин собирал эти фигурки и, наверное, увез с собой, во всяком случае, в комнате после него их не осталось.
Он упорно именовал их пельменями с вишней.
— Вареники, — с улыбкой поправляла Фаина.
Гирькин кивал, соглашаясь, смеялся.
— Да-да, вареники. — А через минуту, увлеченный едой, опять превращал их в пельмени.
Ты видел, что она старается угодить Гирькину и что Гирькину нравится у нее, но ревности и в помине не было. Как ни талантлив Гирькин, сколь ни обаятелен в своей непосредственности — любит она все же тебя, и это, если не навсегда, то надолго. Даже в голову не придет ей сравнивать тебя с кем бы то ни было.
На груди кожа была особенно тонкой и гладкой. Ты медленно водил по ней пальцем, касался языком пупырчатого соска. Она сидела неподвижно и с закрытыми глазами — не столько от наслаждения, сколько от страха и стыда. Три года длилась ваша связь, но она стеснялась тебя, как в самом начале. И этот стыдливый ужас, который ты безуспешно пытался побороть в ней, придавал твоим ласкам оттенок волнующей новизны.
Вы и трех месяцев не прожили, а ей ничего не стоило профланировать перед тобой в чем мать родила. У тебя перехватывало дыхание: в плавности и мягкости ее упитанной фигуры ты с восхищением обнаруживал ту пленительную зрелую женственность, которую так любил писать Огюст Ренуар. Однако в спокойствии, с каким она являла тебе свою обнаженную натуру, ни кокетства, ни сексуальной игры не было — быт, удобство, коммунальное содружество людей, именуемых мужем и женой. Там, где для тебя приоткрывалась самая волнующая из тайн, для нее была лишь анатомия, по которой она еще недавно сдавала зачеты и экзамены.
И снова ты даешь козырь обвинению, которое непременно обратило бы внимание суда на это компрометирующее тебя сравнение жены и любовницы. Да, компрометирующее, ибо, если говорить по крупному счету (было бы оскорбительным для ее памяти мельчить и увертываться), этим невольным сравнением ты выдаешь в себе качество, которое, как ты только что дал понять, начисто отсутствовало в Фаине.
Негромко стучал костяшками пальцев два раза, и она открывала, не спрашивая.
— Привет! — говорил ты, щелкал предохранителем английского замка. Ласково чмокнув ее, проходил в комнату, ставил на низкий холодильник завернутую в шуршащую бумагу бутылку. — Что нового?
С виноватой улыбкой пожимала она плечами: какие же новости у нее! Розовая мохнатая кофта полнила ее, но тебе она нравилась, ты любил прижиматься к ней озябшей с улицы щекой. Темные глаза были печальны, как всегда, ну и что? Ты знал, что она рада тебе. Ее веки утомленно опускались, когда ты подходил и целовал ее в теплое лицо. Утомленно! — ибо она уставала ждать тебя. Разумеется, ты понимал, что она нуждается в тебе больше, чем ты в ней, но ты никогда не злоупотреблял этим и даже, привычно шагая к ней с вином и фруктами по кривым улочкам старого города, прочь гнал благостное ощущение мудрого и бескорыстного дарительства, чуть снисходительного в своей щедрости.