– Вот ты лучше мне скажи, зачем камею снял?
– Устал, – честно признался Зяма. – Я помню о своем обещании, но решил немного отдохнуть. Руки, ноги, шея, спина – все болит. Тело не принимает знание. Вернее, принимает, но с трудом.
– Не совсем так, Зяма, не совсем так, – с укоризной произнес Самуил. – Твоя бедная плоть, загнанная тобою лошадка, привыкла питаться отбросами ангелов. Ты приучил ее к мусору, а сейчас она стала получать высокую духовную пищу. Скажи, только честно, ведь теперь днем, открывая книги, ты стал понимать то, о чем раньше и не подозревал?
– Да! – воскликнул Зяма. – Истинно так! Но мое тело не может вместить столь высокую пищу. Этот сосуд мал и грязен… – И он ударил себя кулаком в грудь, словно во время покаянной молитвы Дня Искупления.
– Не совсем так, Зяма, не совсем так, – повторил Самуил. – Любое человеческое тело не может принимать духовность, оно ведь по своей природе ей противоположно. Материя отторгает дух, тело хочет привычный и правильный для нее мусор, сопротивляется, бьется насмерть. Отсюда и боли в мышцах, и даже царапины. Ты ведь знаешь, у иноверцев, которые представляют себя распятыми, подобно своему божеству, на кистях рук появляются стигмы, кровоточащие раны, точно следы от гвоздей. Вот и тело твое, сопротивляясь духовности, так же может выработать что угодно. Синяки, царапины, следы укусов, даже кровавые разрезы.
Не удивляйся, принимай это спокойно. Идет война, война между духом и плотью, и мы победим, Залман, вместе мы обязательно победим. И тогда тело перестанет быть преградой для постижения духовного, станет не врагом, а помощником. Но, – Самуил улыбнулся, – это длинный путь, со многими преградами.
– То есть тело станет меньше плотским, да? – спросил Зяма, начиная понимать, почему ему казалось, будто при появлении в бейс мидраше Самуил слегка дымится или плывет.
– Да, именно так. Ты все понял правильно. А теперь за работу.
Зяма молча встал, вытащил из книги в шкафу спрятанную камею и снова повесил на шею. Самуил доел, произнес благословение после трапезы и встал.
– Спать, спать, Залман, – приказал он. – Дорога каждая ночь. Ты и так потерял много времени.
Он вышел из бейс мидраша, тихонько притворив за собой дверь, а Зяма еще долго сидел, переваривая услышанное от нистара.
«Но как же все-таки мне повезло! За что Самуил выбрал именно меня из тысяч других таких же усердных и незаметных учеников? Ведь если посчитать – сколько сейчас в Галиции, Польше, Румынии, Венгрии, Австрии, России сидит над книгами молодых евреев, мечтающих попасть в ученики к скрытому праведнику. И как мал этот шанс, как неуловимо и мимолетно счастливое стечение обстоятельств, как должен я благодарить Всевышнего за то, что Он все-таки услышал молитвы моего сердца!»
Глаза сами собой стали слипаться, Зяма улегся на лавку и через несколько минут потек, поплыл, закачался, уносимый волнами сновидений.
Так прошло много недель. Дневные открытия продолжались, унося его в дивные поля чудесных, сладостных тайных знаний. На каждое ранее выученное им правило, на каждый поворот мысли, на каждый закон, параграф, примечание существовал свой, скрытый от посторонних глаз комментарий, иногда живущий в согласии с общепринятым, а иногда полностью его опровергающий. Чтобы бродить по этим тропкам, Зяме не требовались книги, у него в голове пряталась целая библиотека, которой он раньше не умел пользоваться. Оказывается, память цепко держала все когда-либо им прочитанное или услышанное, он просто не знал, как отворить ее дверцы. И вот сейчас с помощью камеи эти дверцы не просто открылись, а распахнулись во всю ширь, до предела.
Иногда, забавы ради, Зяма пытался вспомнить то, что учил в хейдере шестилетним ребенком. Все, он вспоминал все, и занудный голос меламеда, повторяющего нараспев: то шма, бо вэтишма, маше Тора кдойша раца леагид[2], и потрепанные страницы книг, и уроки, которые он не выучил и которые выучил.
Зяма будто снова проживал минуты своей жизни, которые пытался вспомнить, проживал со всей отчетливостью и ясностью, словно и вправду находился сейчас не в бейс мидраше Курува, а сидел на лавке в тесной комнатке перед грозным меламедом. Это было безумно интересно и поглощало все его внимание без остатка.
Ночная жизнь тоже не стояла на месте. Мышцы продолжали болеть, к царапинам добавились обломанные ногти, мозоли на ступнях, стертые пятки. Однажды его одежда пропахла гарью, а руки как будто подкоптились от жара пламени.
«Чего только не придумывает мое тело в борьбе с моим же духом?!» – дивился Зяма. После беседы с Самуилом все эти фокусы уже не занимали его внимания. Он попросту шел мимо, взирая на них с изрядной долей отрешенности, как смотрит идущий по улице прохожий на козу за плетнем.
А картины, сами собой всплывавшие в его мозгу, становились все сложнее и все занятнее. Теперь он часами сидел с закрытыми глазами, рассматривая и обдумывая показанное. Пригодилось умение долго размышлять над одной темой, впадая в полную сосредоточенность. Чтобы не пугать соседей по бейс мидрашу, он раскрывал книгу, опирал голову на руки, пряча глаза, и сидел, сидел, сидел, витая, воспаряя и наслаждаясь.
Между тем в Куруве происходили странные вещи. Банда негодяев, скорее всего иноверцев из окрестных сел, принялась чинить пакости евреям. В колодцах стали находить дохлых кошек, в запасенном на зиму сене – ржавые гвозди и колючки. Дверные ручки обмазывали дегтем, а в общественном туалете на женской половине двора синагоги кто-то подпилил доски, и грузная ребецн, войдя первой перед утренней молитвой, провалилась в выгребную яму.
На негодяев устраивали засады, но, видимо, доносчик ставил их в известность, и в те ночи они не приходили. Тогда принялись расставлять капканы, как на волков. Возле дверей в синагогу и бейс мидраш, на лестнице, ведущей в женскую половину, просто посреди двора. Бесполезно – какое-то шестое чувство помогало бандитам обходить капканы и вершить свои пакости.
Ручки все равно оказывались обмазанными, причем уже не дегтем, а навозом, а в капканы ради насмешки засовывали выкраденные из синагоги молитвенники. Лишь однажды сторожу удалось заметить черный силуэт одного из негодяев. Он двигался с такой скоростью, словно это был не человек, а борзая собака. Негодяй пронесся мимо сторожа и, пока тот замахивался колотушкой, чтобы поднять тревогу, успел пробежать мимо двери в бейс мидраш, перепрыгнуть через капкан, мазнуть навозом по двери, порогу и ручке и так же стремительно исчезнуть.
– Быстрей, чем вы бы сказали «шолом тебе, ребе», этот паскудник провернул свои черные дела и убежал вниз по улице, – не уставал повторять изумленный сторож.
В довершение всех бед посреди ночи кто-то запер и поджег коровник. Хозяева проснулись от жалобного рева животного. Выскочили, выбили дверь, корова выбежала, но шерсть на ней уже дымилась. Бедняжка околела через два дня, оставив детей без молока, а целую семью – без заработка. Надо было срочно что-то предпринимать, но что именно, никому в Куруве не приходило в голову.
Однажды Зяма, проснувшись, ощутил под подушкой что-то твердое. Подняв подушку, он с изумлением обнаружил обитую алым бархатом шкатулку. Внутри, на таком же бархате, сияли и переливались в лучах утреннего солнца бриллиантовые серьги, бриллиантовый кулон на золотой цепочке и бриллиантовое кольцо. Он видел нечто подобное один раз в жизни, когда через местечко проезжала коляска из соседнего имения. Пан и пани сидели, удобно откинувшись на кожаные подушки, и бриллианты в ушах пани пускали острые лучики на покосившиеся стены ветхих избенок.
«Но откуда это сокровище взялось у меня под подушкой? – лихорадочно пытался понять Зяма, закрыв шкатулку. – Кто его туда положил? Только Самуил, несомненно, Самуил. Больше просто некому! Кому в нищем Куруве может прийти в голову подсовывать бриллианты под подушку порушу? Нет, это явно новая ступень лестницы, по которой я начал подниматься. Но все-таки почему именно бриллианты? Как драгоценности могут способствовать моей духовной работе? Неужели испытание – поглядеть, не закружится ли голова от блеска этих побрякушек?»