Я пошел снова на кухню, прикончил там остаток вчерашнего «Агдама», закусил капустой. А может, мне все – таки… Чувствую, вино несколько разогрело, подбодрило меня, и перед глазами всплыли картины прошлых лет. Я вспомнил сухое, морщинистое лицо Ольгиной бабушки, ее водянистые глаза с прищуром, седые пряди волос… Вспомнил ее странные выходки. Больше всего Агриппина Тарасовна боялась в собственном доме воров. У нее жили квартиранты, тихие, вполне интеллигентные люди (кажется, учителя), но ей, старой, все мерещилось, что кто – то войдет в ее комнату и утащит все добро. По этой причине она тщательно заклеивала полосками толстой бумаги крышки ящиков, чемоданов, задвижки комода и даже дверцу… холодильника, куда лазила на дню по десять раз. И каждый раз заново клеила!
Всякой старой рухляди у бабушки было много. Все углы, полки и свободные места были забиты какими – то свертками, коробками, банками… И все было тщательно завернуто, перевязано веревками и бинтами. Даже старые газеты 40-х годов она хранила огромными кипами на шифоньере.
Был случай, когда мы с Ольгой пришли 1-го Мая к ней в гости. Так она угостила нас коркой засохшего, пахнувшего плесенью черного хлеба и вином, которое от времени давно превратилось в кислую воду! Такая вот «щедрая» была Агриппина Тарасовна у нас.
В ее тесной от вещей комнате, помню, были гнутые венские стулья, картины в красивых рамах, подсвечники с подвесками и прочая тусклая старина. Но самое чудное – это были кованые железом громоздкие сундуки, в которых что хранилось – скрывалось никто не знал, даже ближайшие ее родственники. А мне всегда казалось, что там, в ее сундуках, попусту гниют кипы всяких лисьих шкурок, превратившиеся давно в кишашую червяками моли вонючую труху. А может, все – таки, там были иконы или старые книги? Или золото? И это добро… «Добро»?
«Агдам» положительно размягчил мои мозги, и я тут же «не отходя от кассы», решил все – таки сходить к этой сумасшедшей старухе, узнать в чем тут, собственно, дело. Почему «добро» именно мне, а не внучке Ольге? А вдруг?..
Я, не спеша, помылся, надел даже свой новый вельветовый пиджак, аккуратно причесал спутавшиеся волосья, чисто побрился. Посмотрел внимательно в зеркало: рожа слегка красноватая, конечно, веки припухшие, но ничего – сойдет для старухи. Красавцем никогда я не был, и не надо. Да!
Вышел, одевшись потеплее, на улицу. Туман, мороз, жуть несусветная. Хорошо, что Шавкунова недалеко, сравнительно близко от моего дома. Иду, бодрюсь. Вот и знакомый деревянный дом с резными наличниками, калитка с кованой железной ручкой. Захожу смело во двор, и, немного потоптавшись перед дверью, стучусь.
Дверь мне открыла Ольга и, как ни в чем не бывало, радостно сказала: «Проходи, Борис, бабушка давно ждет тебя. Исстрадалась совсем».
Я снял пальто в коридоре, стащил с ног тяжелые пилотские унты, надел мягкие тапочки. В доме было очень жарко натоплено. Хорошо.
Арнольд, муж Ольги, сидел в гостиной задрав ноги на стул, что – то читал. Я знал его давно, с пионерских пламенных лет, когда он был у нас в школе председателем Совета дружины, и мы, рядовые члены, отдавали ему салют при встрече. Но сейчас я, конечно, ему руку не вскинул, но вежливо, по – джентльменски поздоровался, ибо он был все – таки человек культурный и весьма начитанный, – не то что я, сорванец бывший «заложный». Помню, он любил всегда всякие заграничные штучки, неплохо играл в настольный теннис. Однажды в городской библиотеке, куда я забрел случайно, он колоссально читал лекцию о французских художниках, об искусстве тамошнем вообще, в котором, видать, Арнольд разбирался, как повар в бифштексах. Ну, это было раньше. А теперь?
А теперь, как ребята рассказывали, он нигде не работал, и жили они с Ольгой, за неимением собственной квартиры, в бабушкином доме. Тесновато им, однако, тут. В коридоре громоздились какие – то мешки, ящики… В гостиной было полно всяких книг, рулонов бумаги и холста. У стола стоял большой мольберт.
– Ты, Арнольд, теперь что, рисуешь? – спросил я не из любопытства, а так, чтобы прервать как – то наше долгое молчание.
Но вместо ответа на мой вопрос он задумчиво, несколько суховато спросил:
– Ты, разумеется, был весьма удивлен, получив эту телеграмму? – перевернул страницу «Юманите». Разумеется, Арнольд знал хорошо французский и даже, как говорили, эсперанто. – Дело в том, Борис, – продолжал он, – что Агриппина Тарасовна сейчас лежит в тяжелом состоянии, можно даже сказать – при смерти находится. Весьма ридлитично, что она чрезвычайно жаждет поговорить с тобой, желает оставить тебе какой – то ящик. Ведь ты, дружок, интересуешься антиквариатом, не так ли?
– Анти…ква…квариатом? – удивился я. – Да никогда. Зачем мне это? По – правде, я тут человек чужой и даже, можно так сказать, неприятный для вашей семьи… и вдруг такое.
– Но ты ведь знаешь ее странный, спонтаннический характер, – поднялся с кресла Арнольд. – Здесь, дружок, какая – то эго – метафизика проявляется с ее стороны. Несовместимость видимых реальностей! И все эти годы… – он приблизил ко мне лицо и почти перешел на шепот: – …она так и не приняла меня как конкретного человека, как определенную личность. Она… она все время называла меня твоим именем и видела во мне только Бориса Антипина, то есть тебя! И, главное, при этом отлично знала, что ты живешь не здесь, а отдельно, в собственной квартире, на Октябрьской.
– Лажа какая – то, – удивился я. – Выходит, она допускала, что ты это не я, понимала это?
– Вот именно! – Арнольд в волнении заходил по комнате, закурил. – Она прекрасно все видит и понимает, хотя… – он выпустил изо рта густую струю дыма, – …патология, вроде, налицо. – Арнольд натянуто засмеялся. – Мы с женой сначала страшно обижались на подобные кунштюки с ее стороны, но потом привыкли: как ни как, это старый, больной человек… Пусть себе дурит! Долго ли?..
Тут в комнату вошла Ольга, сказала, что бабушка ждет меня. Потом добавила:
– Только будь с ней, Борис, поласковей. Хорошо?
Я вошел, подавляя неловкость, в комнату Агриппины Тарасовны, которая была слабо освещена лишь лампочкой ночника. Все здесь было по – старому: те же ящики с замками, чемоданы, банки – склянки, и все заклеено аккуратно полосками бумаги. Пахло нафталином и лекарствами.
Старуха лежала в постели похудевшая, совершенно обессилевшая. Слабым движением руки она показала на стул и взглядом приказала внучке оставить нас одних.
– Отхожу я, милок, – слабо «улыбнулась» она. – Жду тебя, не дождусь… А потом и помирать не страшно.
– Да что Вы, Агриппина Тарасовна, какие там разговоры, да вам еще… – начал было я успокаивать ее.
Но старуха только махнула рукой:
– Да полно тебе, полно… Смерть долгожданная, она… она ведь разная бывает, милок. Тяжелая тоже, ох какая тяжелая. – Тут она посмотрела на меня прищурившись, сказала с облегчением: – Вот теперь мне, Боренька, лутше. Лехше стало, когда рядом сидишь. Да-а. Я ведь знаю тебя, милок, давненько и знаю про тебя то, чего сам не знашь. Это мне частью карты показали, а частью я сама узреваю. Человек, ты, Боренька, мяхкий, добрый, любой грех с любого сымешь и любого простишь, и делаешь добро не от блажи какой, а от понимания души человечьего. Зла в сердце не держишь, а это, милок, само главное для нас. И Ольга вот не обижается на тебя. Да-а. – Она вздохнула, замолчала, что – то раздумывая, потом сказала: – Судьба – то у кажного одцельна, и сила в жизни есть, которая ташшыт нас, заставляет дела неприглядные совершать вопреки уму – разуму. Может черт, а может и Бох это… От рожденья и до смерти держит она. Так – то вот, милок.
– Про что это Вы? – не понял я. – Если говорить, к примеру, о Боге…
– Бох? Это раньше так называлось. А теперича люди отказались от него, но не ослободились от силы сей большой. Имена всяки там и все проходит, но главно – то остается во внутрях. Вот я никогда в церкву не ходила апосля – то, при советской власти, и ни в христианского, ни в татарского бога не верю. Так у меня, вроде. Но кажный умереть не может просто так, не высказавшись полно. Так ведь, Боренька?