Иногда он останавливался, тяжело отдуваясь, и тогда, весь обросший сосульками, он вызывал во мне чувство глубокой жалости. Но чем я мог ему помочь?
Собрав последние остатки сил, отчаянным рывком Омголон наконец вытянул меня на вершину бугра. Несколько минут я лежал ошеломленный и недвижимый, глядя в пепельное небо, по которому проползали какие-то белые струи. Сначала я не понимал, откуда они. Потом увидел раздувшиеся ноздри Омголона, его широко расставленные обледеневшие ноги, вытянутую шею и злые, устремленные на меня глаза. Конь дышал часто и трудно, он, конечно, не понимал, отчего я лежу. Мои попытки подняться были вялы и беспомощны. Опираясь всем туловищем на натянутый повод, я стремился подогнуть ноги, чтобы хоть немного привстать и осмотреться, где мы и куда мы с Омголоном попали, а ноги, как отяжелевшие в воде чурки, не хотели поддаваться никаким усилиям.
Наконец мне удалось дотянуться до шеи коня, и какое-то мгновенье, повиснув на поводу, с трудом разомкнув заиндевелые ресницы, я мог смотреть вокруг себя. Но то, что я увидел, окончательно привело меня в смятение. Туманная даль Ладоги расстилалась и слева, и справа, и впереди, и только снег, выпавший недавно и заметно выделявший береговую часть пространства, как бы подтверждал, что мы с Омголоном находимся не на льду, а на суше. Но где здесь хоть что-нибудь, пусть самое малое, что бы доказывало присутствие в этих местах живого?
Омголон, очевидно решивший, что я уже могу идти, дернул повод, и этого оказалось достаточно, чтобы я потерял точку опоры. Я упал как-то сразу, всем телом, ударившись о землю, и тут же потерял сознание.
Много ли, мало времени прошло с того момента, трудно сказать, но когда я снова открыл глаза, то почувствовал, что не лежу на месте, а кто-то медленно тащит меня по снежному полю. Это был мой верный конь. Напряженно вытянув шею, упираясь обледеневшими копытами в мерзлую землю, спотыкаясь и падая, он изо всей силы тянул повод, припаянный морозом к моей правой руке. «Куда же ты меня тащишь?» — хотелось спросить Омголона, как друга, как человека, сказать ему еще, что я ни в чем перед ним не виноват. И он, наверное, нашел бы способ ответить мне, по крайней мере так мне казалось в тот страшный, трагический момент.
Однако я точно онемел на морозе, не мог произнести ни звука, чтобы хоть как-то привлечь внимание коня.
Иногда, остановившись и приподняв голову, Омголон прислушивался к чему-то, тревожно стриг ушами и, постояв немного, снова принимался за свое нелегкое дело.
Или конь уже выбивался из сил, или перед нами появилась возвышенность, этого я не мог тогда понять, но Омголон, сделав очередную остановку, простоял на этот раз необычно долго и, когда затем, потянув повод, поволок меня, он делал это с необычайным напряжением. В его усталых и словно опухших от наморози глазах ничего не было видно, кроме страшного отчаяния. Вдруг он упал. Это лопнул повод, соединявший нас. Омголон дико заржал, вскочил на ноги, сделал попытку пробежать по снегу, потом вернулся ко мне и вдруг неуверенно, оступаясь, побежал прочь. Начинавшаяся поземка скрыла его из виду.
Это походило на предательство. Сознание того, что я остался один умирать в этой ледяной безмолвной пустыне, острой болью прошлось по сердцу. В глазах у меня потемнело, я впал в какое-то состояние небытия.
Очнулся я уже в лазарете.
Наверное, жар которым все эти дни была придавлена моя голова, отхлынул сразу, потому что я как-то вдруг увидел огонь в печурке посередине большой комнаты, наполненной густым храпом и шумным дыханьем крепко спящих людей, и девушку-медсестру в полушубке, бросающую в печурку дрова, и серый мрак, разлившийся в комнате. Девушка сидела ко мне боком, тихонько напевая что-то протяжное, и я увидел ее сразу всю, от непомерно больших валенок на девчоночьих ногах до челочки русых волос непокрытой головы.
— Пить, — попросил я девушку. — Попить можно?
— Можно, можно, солдатик, — с готовностью откликнулась медсестра и принесла мне кружку с водой. — Бредил ты, солдатик, ох, как бредил, — начала девчонка. — Все какого-то Омголона вспоминал. Дружок твой, что ли?
— Омголон?! — не ответив медсестре, я соскочил с койки, и вид у меня был, наверное, такой сумасшедший, что девчонка невольно хихикнула.
— Ты куда, солдатик, собрался? Ложись, ложись, — приказала она уже начальственным тоном.
Но в тот момент я не выполнил бы, наверное, приказа даже самого генерала. Мне надо было увидеть Омголона, припасть к его голове и просить, просить прощения. Было ясно, что это он спас меня от смерти. Как выяснилось потом, ему удалось добежать до солдат обогревательной службы, в задачу которых входило встречать всех, кто идет на помощь блокадному Ленинграду. Омголон привел их ко мне. Не теряя времени, они принялись прикладами винтовок сбивать с меня лед, а потом отнесли в лазарет.
— Принеси мне валенки и полушубок, — потребовал я от медсестры.
— Товарищ боец!.. — взмолилась она. Но вид мой и тон заставили ее быстро принести мне одежду.
Уже выйдя с медсестрой на мороз, я объяснил ей, что Омголон — это мой конь, с которым мы вместе воюем и что я люблю его больше своей жизни.
— Конь? — почему-то переспросила девчонка.
— Да, конь, — сказал я. — А что?
— Так тут есть чей-то конь.
— Где он? Где, спрашиваю?
Девчонка не ответила. Крупно шагая по снегу, она привела меня к какому-то разрушенному строению, и когда, чиркнув спичкой, я вошел под его каменные своды, оказалось, что это старая часовня.
Омголона я увидел сразу, но не поверил глазам своим, что это он. Предо мной на соломе из-под матрацев, низко опустив вытянутую шею, лежало животное со впалыми боками.
— Омголон!
Услышав мой голос, конь медленно поднял голову, повел ноздрями, хотел заржать, но из груди его вырвался хрип.
— Омголон!
Я встал перед конем на колени и схватил его лохматую голову. Девчонка подожгла лучину и стала светить мне. Глаза Омголона были грустными. Я ощупал его ноги, суставы походили на крупные шишки.
— Почему вы его не кормили? — закричал я на медсестру. Она поднесла лучину к полу, и рядом с Омголоном я увидел хлебные корки.
— Всем лазаретом откладывали от паек. А пайки сам знаешь какие, солдатик, — вздохнула она. — Да он и это не ест. Болен.
— Почему не вызывали врача?!
Я, должно быть, снова закричал, потому что лучина в руках девчонки вздрогнула, и она ответила не сразу:
— В Ленинграде люди гибнут, а тут конь… Нету у нас врача далее для людей. — Медсестра вытянулась и сказала уже построже: — Я тут самая старшая из всего медицинского персонала. Вот так, солдатик… — И ушла.
Я собрал в кучу валявшиеся на полу часовни куски дерева и зажег костер. Потом принес в ведре теплой воды, напоил Омголона. В лазарете оказались рваные матрацы, притащив их, я укрыл коня. Так мы и прокоротали с ним ночь у костра, под сводами часовни.
А утром прибежала та самая медсестра-девчонка и сказала, чтобы я шел к командиру.
— Зачем? — удивился я.
Девчонка была удивлена не меньше меня.
— Как зачем?.. Тебе же надо идти защищать Ленинград, солдатик!
Я стоял посреди часовни, сраженный жестокой правдой слов молоденькой медсестры. А Омголон, словно почуяв, что случилось что-то непоправимое, подался ко мне, но, видя, что не дотянется, стал подниматься на ноги. Он поднимался медленно, с трудом удерживая свое худое тело на шатких ногах, а в глазах горел такой неистребимый свет жизни, что девчонка не выдержала и с ревом выскочила из часовни.
Таким я его и запомнил на всю жизнь.
КОГДА НАМ СЕМНАДЦАТЬ
Повесть