Дядюшка воспитал Мику, Мика любил его, как отца, и своим приятелям вменил в обязанность любить его, возить его всюду с собой, выслушивать его позитивные и негативные мнения. Мика понуждал приятельниц танцевать с дядюшкой на танцульках и заводить с ним легкие романы, чтобы дядюшке не было скучно и одиноко. Приятели составили список тех, кто должен был возить Мику с дядюшкой. На сей раз дежурила Рита со своим мужем, зубным врачом.
У Мики они задержались. Дело было в том, что дядюшка никак не мог вставить праздничный зубной протез.
— Как удачно, что в этот раз дежурите вы! — воскликнул Мика, когда Ритин муж достал из багажника блестящие щипцы, выдернул из дядюшкина рта мешавший протезу кусочек чего-то и профессиональным тычком вогнал праздничную челюсть на место. Мика заплатил Ритиному мужу по таксе, и они поехали.
Хаим и Цви Макор приехали следом. Хаим не хотел ехать, по субботам Хаим не ездил, но Макор объяснил ему, что едут они в пятницу, а в субботу не двинутся с места и пообещал позаботиться, чтобы у Хаима на субботу была горячая пища, приготовленная в пятницу. Хаиму и самому хотелось поехать, он соскучился по загородным прогулкам, а, кроме субботы, свободного дня не было, и он согласился. Они приехали третьими.
Четвертыми были Зарицкий, Нюма и Петр Иваныч, русский муж еврейской жены. Петр Иваныч достаточно объевреился: не пьет; в Израиле, говорит, не пьется, жарко; состав семьи у него еврейский: жена, трое дочек, теща и тещина сестра; работает он в ЦИМе[4] штурманом, как работал в Одесском пароходстве. Неделю назад жена Петра Иваныча со старшей дочкой уехали в Европу погулять, а Петр Иваныч забастовал, потому что бастует ЦИМ, и отдыхает на берегу: валяется с книжкой на пляже, постригает траву в садике, иногда мастерит что-нибудь, чтоб руки не чесались, командует женщинами, оставшимися дома, ест тещины котлеты и фаршированную рыбу и скучает по жене.
Таков он, Петр Иваныч, хороший человек; и ведет себя отчетливо, соответственно израильскому солнцу, которое смешивает в темно-серое пятно дробный рельеф и подчеркивает рельефы крупные, четкие. А спутниками Петра Иваныча были — Нюма, юноша лет двадцати семи, робкий и услужливый, и Зарицкий, инженер-энергетик, считающий себя художником и публицистом.
Все мы срисовывали на школьных уроках рисования гипсы, которые учительница называла натюрмортами. Кое-кто участвовал в оформлении школьной стенгазеты, а некоторые научились срисовывать по клеточкам репродукции из «Огонька». Школьные успехи не давали покоя всю жизнь, и, учась в технических вузах, мы не могли забыть, что наши практичные родители загубили наши художественные таланты.
Примерно так же обстоит дело с публицистическими способностями: в них виновны не только школьные учителя, высоко ценившие наши сочинения на тему «Славься, отечество наше свободное», но и приятели, которые после наших громовых речей, произнесенных шепотом, говорили: «Эх, старик, какой публицистический талант в тебе пропадает! В другое бы время да в другой стране…» Впрочем, о публицистике я постараюсь поговорить еще. Не люблю я публицистику, вся беда от публицистики. Но об этом позже.
Зарицкий считал себя художником и публицистом. Сняв темные очки, он давил пальцами глаза, щурился вдаль и говорил:
— Все эти разговоры об искусстве — чепуха. Однажды мы с Эрнестом были на выставке. Мы шли по залам, а толпа шептала восторги нам вслед. Эрнест взглядывал на картины и шел мимо, говоря: «Это говно… и это тоже говно…» И вдруг он прищурился возле одной и сказал: «Вот, давай постоим здесь и посмотрим». И это действительно была лучшая картина на выставке.
Они проезжали через арабскую деревню. Нюма сказал, что в здешнем магазине продается спиртное, не облагаемое налогом. Петр Иваныч сказал, что вина достаточно. Зарицкий возмутился:
— Я должен внести свою долю. Я не привык пить на чужие.
Они вернулись и подъехали к магазину.
— Скоч-виски, плиз! — сказал Зарицкий хозяину. Араб поклонился и поставил перед ним бутылку.
— Иет, — сказал Зарицкий и показал арабу два пальца.
— Иес, сэр! — ответил араб.
— Для чего так много? — удивился Петр Иваныч, знавший, что Зарицкий недавно приехал и живет на пособие министерства абсорбции.
— Энд джин! — крикнул Зарицкий. Нюма вздрогнул, он знал, что платить придется ему.
В пятой машине, подъехавшей к перекрестку, были Гриша и Алик Гальперин. Шестой приехала Вера. А самыми первыми были Давид и Таня, поселенцы. Узнав, что компания собирается на безыдейный пикник на берегу моря, они прибыли пригласить всех на открытие улицы имени Узников Сиона в своем поселке в Самарийских горах. Компания некоторое время сопротивлялась, но, поскольку ни у одной из женщин не было нового купальника, поскольку Хаиму нужна была на субботу горячая пища, приготовленная в пятницу, Макору любопытно было поглядеть, как живут на поселении, а кроме того он считал себя обязанным не уклоняться от сионистских актов, а Петру Иванычу приятным казалось посидеть с ребятами в горах у костра, а Грише все равно было, где поддержать компанию, у моря ли, в горах ли, — машины развернулись, проехали несколько километров назад и за Петах-Тиквой потянулись по проселочной дороге в горы.
Вера ехала одна. Ехать ей расхотелось, потому что в компании оказался Зарицкий. Некоторое время Вера была близка с Зарицким. Он выглядел несчастным и вел себя необычно. Расхаживал по квартире в темно-красном халате, уперев толстый подбородок в грудь. Вздергивал голову, начиная говорить, и вдумчиво подносил к губам сигарету, держа ее в горсти, как сигару, тремя пальцами.
Он предлагал жениться на ней, но прежде она должна была купить ему машину. «Без двух машин наша жизнь будет скучна, пуста и однообразна», — говорил он так убежденно, что, хотя она и не могла понять, почему, но верила, что без двух машин жизни не будет.
«Все от одиночества и тоски!» — вдруг отчетливо подумала Вера и вспомнила, как он говорил: «Ну-ка, перевернись, старуха!», а утомившись, отворачивался к стенке, поощрительно похлопав ее по ляжке: «Спи спокойно, дорогой товарищ!» Ей совсем расхотелось ехать, но повернуть домой было неудобно, да и что ей было делать дома, собственно говоря.
— Не понимаю я тебя, — сказал Цви. — В университете сегодня есть бюджет на славистику, а завтра нет. И тебе придется уйти. Что ты будешь делать? Стипендии твои кончились. Работы не будет никакой, — он повозился немного, устраивая поудобнее кошелку с винными бутылками, и продолжал: — Кто тебе поможет? Безработные коллеги? Книги, что ли, жевать будешь? А через пять-шесть лет работы в кибуце ты окрепнешь физически и духовно, ты будешь знать, что у тебя есть дом и близкие друзья. Ты сможешь заниматься чем захочешь. Ты станешь другим человеком и обогатишься сознанием, что и тобой кое-что сделано. Потом мне же спасибо скажешь. Ты просто не понимаешь, что для тебя хорошо.
— Да я совсем не хочу… — сказал Хаим.
— Ты сам не знаешь, чего ты хочешь!
— А ты знаешь, чего я хочу?
— Да. Я знаю, чего ты хочешь.
Хаим промолчал. Вдоль дороги тянулись цитрусовые плантации, огороженные декоративной металлической решеткой, увитой плющом и какими-то ползучими красными цветами. Было душно и пряно.
— Зачем я еду с вами? — сказал Алик Гальперин. — Мне нужно ехать в Европу, или по крайней мере, сидеть дома и писать. Какого черта ты меня вытащил?
— Ты посмотри, какой вокруг пейзаж! — ответил Гриша. Они повернули вправо, и впереди поднялись желто-синие спины Самарийских гор.
— Давай, давай! Повосторгайся пейзажами! — проворчал Гальперин. — Давай, употреби метафоры из классической литературы! Море, конечно, смеется. Горы величавые. Пальмы кивают кронами. И солнца желтый круг что-то там изображает… Терпеть не могу эти оперные пейзажи! Ненавижу солнце! Не выношу соленую и липкую морскую воду! Меня тошнит от этой лакированной зелени!
Машины ехали уже по горной дороге, каменистой и неасфальтированной. Навстречу попадались арабы на осликах и пешком. Мальчишки кричали что-то вслед. Пыль летела в окна.