— Тебе же сказано — катись! — И, зарываясь лицом в подушку, добавляет холодно: — Там на столе деньги. Возьми сколько хочешь, только не вой.
Всхлипы стихают, он слышит, как она собирает разбросанную одежду, одевается. Ну, слава богу… Стрекотнул замок на джинсах, сухо протрещал свитер — и опять пауза, замирание. Он лежит не шевелясь, всей кожей ощущая обжигающее излучение ее всхлипывающей, зарождающейся ненависти.
— Ты просто сволочь!
Быстрые шаги, лязг цепочки, скрежет ключа и гром с силой захлопнутой двери. И с этим грохотом, похожим на выстрел, вдруг откуда-то всплывают слова: «…по бурундукам стреляли». Слова Джакони, сказанные днем, на рынке.
Китаец рывком садится на смятой постели, нашаривает на стуле сигареты и спички. И замирает с зажженной спичкой в руке, глядя, как оживает вдруг в длинных тенях комната. Из чего это они там стреляли? Еще Пиявочка, помнится, как-то говорила, что Джаконя пугал ее пистолетом… А он, Китаец, тогда пропустил ее слова мимо ушей. Не было нужды в оружии, да и не верилось. Откуда у такого клопа, как Джаконя, вдруг завелась «пушка»? Ее ведь в комиссионке не купишь… Но из чего-то они ж стреляли? И если не наврали в очередной раз, тогда на кой черт связываться с Егерем, можно ведь Джаконю взять за шкирку. С оружием — совсем другой разговор, все можно по-другому повернуть. И главное — исчезнет этот постоянный липучий страх…
Сгоревшая спичка обожгла пальцы. Коротко выругавшись, Китаец зажигает новую. Опять горбатые теми бегут по полу, вползают, ломаясь, на противоположную стену. Китаец раскуривает сигарету, но тут же гасит ее. Он привык действовать быстро, сразу.
Он встает, ищет одежду, включает свет и вздрагивает: из угла таращится картонная маска, подаренная кем-то из знакомых. Ругаясь сквозь зубы, он рывком натягивает брюки. Нервы ни к черту: раскрашенной картонки испугался… Запах духов витает в комнате, и Китаец брезгливо открывает форточку. Он надевает рубаху, легкую куртку, суется было в тайничок за столом, где лежат ампулы, но, помедлив, кладет их обратно, аккуратно прикнопив на старое место, поверх отверстия, вырезанную из журнала картинку. Ни к чему с собой ампулы таскать, пусть лежат… Он выключает в комнате свет и некоторое время стоит у окна, глядя на россыпь ночных огней, потом выходит и запирает дверь. Голова работает холодно и ясно.
Сначала по явкам, разузнать о Егере. Если действительно тот «сгорел» — надо мотать отсюда нынче же ночью. Мотать из города. Пересидеть. Искать будут, пока будет крутиться дело. А это вряд ли надолго. С наркоманами чикаться не станут — в полгода всех заметут. Надо пройти по всем явкам, посмотреть сигналы, позвонить по всем телефонам, обойти кабаки, все точно разузнать. Мало ли что, — может, заболел Егерь, может, что случилось и он срочно уехал… Но почему тогда молчит телефон? Если Егеря взяли, уже сегодня телефон будет отвечать. Вот только вопрос — кого на телефон посадят. Если незнакомый голос, — значит, точно…
А может, все не так страшно? Но тогда откуда это предчувствие? Откуда этот сосущий душу червяк? Да и Папаша зря не стал бы болтать. Если пахнет жареным — сегодня же к Джаконе. Если у него и вправду есть «пушка», обещать что угодно: промедол, деньги… Две «штуки» лежат в заначке про черный день. Деньгами воли не купишь, а вот с оружием не пропадешь, и всегда есть шанс уйти быстро и резко: висок — он тонкий, но не кирпичом же в него бить…
Китаец быстро спускается по лестнице, держа руки в карманах куртки. Навстречу ему, цепляясь за перила высохшей рукой в старческих веснушках, тяжело, с хрипом, дыша, поднимается какой-то старик в мятом плаще и линялом берете. У старика измученное пустое лицо, сосредоточенное на себе. Он смотрит, будто не видя, и Китаец сваливается на него сверху, как камнепад, частя по ступенькам подошвами. Старик испуганно шарахается в сторону от Китайца, разинув впалый рот, где синью отливают искусственные зубы. Китаец коротко хмыкает, уперевшись суженными зрачками, в его остекленевшие зрачки, усмехаясь с эгоизмом молодости, играющей в каждой мышце, в легкости тренированного, стремительного, как снаряд, тела, и молча проходит мимо.
Он приостанавливается у Вадиковых дверей. Может, она там? Ведь пришла к нему без сумочки, без зонта. Может, еще сидит с ними? Ведь это единственный близкий человек — эта девчонка, которая думает, что с ней нельзя, как с другими. Вот плюнуть на все, найти ее и упасть на колени… Ну да, и дождаться, когда вытащат прямо из постели, прямо от нее, оторвут дурака — и в зону? Будет что рассказывать: дескать, прямо с бабы сняли!
Дробь подошв ссыпается вниз. Два пролета, четыре, пять. Ударом ноги Китаец распахивает тяжелую дверь и удовлетворенно хмыкает: отпечаток ребристой подошвы на уровне глаз — не разучился… Он выходит из подъезда, с громом захлопнув за собой пружинную дверь, и тянет раздутыми ноздрями прохладный и влажный запах города — запах бензиновой гари, остывшего асфальта, дыма, тревоги, беспризорной листвы, которая шуршит на асфальте. Он похож на запах леса — этот запах большого города, что ворочается рядом, гудит, скрежещет, врываясь в подворотню отсветами неона, светофоров, волчьим промельком зеленых огоньков такси. Это и есть лес, где нет страха закрытых дверей и стука в них. Это его лес — таинственный, просторный, где среди скопища горящих окон у него есть убежища, логова, норы.
Быстрым, скользящим шагом, не вынимая рук из карманов, Китаец выходит со двора в сумеречные блестки луж, крики машин, в холодную и укромную темноту улицы, где тянет дымом, огнем, тайными кострами, заблудившимися звуками, измазанными простынями, мусорными баками, дождем, страхом. Выходит в эту мерцающую пустыню, которой не дает покоя неон, и пропадает в закоулках между домами, меж слепоглазым множеством светящихся окон, в плотном, сгустившемся воздухе сентябрьской ночи.
…Вокзал — хорошее место для ночлега, если, конечно, документы в порядке. А то ведь в гостиницу не устроишься и тоска ночного одиночества гонит к людям, к неприкаянной тесноте сидений в зале ожидания. Найдешь свободное, — считай, повезло: можно устроиться поудобнее, вытянуть ноги, поднять воротник куртки, сунуть руки в карманы, пристроить к боку портфель, чтоб не давил на ребра жесткий подлокотник, — вот и дома. Сиди себе, жди своего поезда или делай вид, что ждешь. Никто тебя не прогонит, разве что подойдет милиционер, скучая гулять и присматриваться под нагоняющим дрему искусственным светом, спросит документы, полистает поданный паспорт, внимательно сличит вклеенную фотографию с лицом владельца и, отдав небрежно честь, отойдет, как бы подтвердив твое законное право сидеть в этом кресле и ожидать, а уж чего ожидать — твое дело. И всем ты здесь ровня.
Зал полон ожидающих. Вот компания парней и девчонок устроилась у окна, смеются, играют на гитаре, бегают в буфет за бутербродами, откупоривают бутылки с лимонадом. Наверно, из пригородного поселка. Опоздали на последнюю электричку, теперь до утра будут сидеть. И сразу видно, как нравится им это вокзальное сумрачное многолюдье, мельтешение лиц. Похоже, мало была в жизни у ребят приключений, и этот день с его неожиданным, непредсказуемым поворотом — внове. Рядом пожилой мужчина с чемоданчиком. На его бритом сухом лице привычная, чуть брезгливая вокзальная скука, — видно, коротать ночь на вокзале ему не впервой, он уже научился ценить и создавать для себя тот минимум удобств, который позволяет перетерпеть, неприкаянность с наименьшими издержками: разулся, ботинки спрятал под сиденье, ноги в носках поставил на сложенную газету и загородил чемоданчиком, но так, чтоб чувствовать его коленом. Плащ снял и аккуратно уложил на колени, чтоб не измять, и бумажник, наверно, поглубже спрятал. И вот уже дремлет, похрапывает, запрокидываясь открытым ртом, где поблескивает золотая коронка.
В другом ряду — взвод молодых солдат с вещмешками. Форма обмятая, выгоревшая, но еще не ушитая, не подогнанная. Светлые ежики коротко остриженных волос похожи на седину, лица и шеи в цвет кирпича. Кто спит, кто задумчиво жует сухой паек, поглядывая вокруг настороженными глазами. Старуха, сидящая напротив, все смотрела на ребят, потом что-то спросила, покивала и полезла в свои бесчисленные сумки, связанные по ручкам бечевками. Покопалась, достала целлофановый пакет с домашней стряпней, всучила парням. Те поотнекивались, — видно, побаиваясь сопровождающего прапорщика. Но тот кивнул. Солдаты разбудили своих, кто-то побежал за кефиром в буфет, кто-то взялся делить, и вот рубают ребята с молодым белозубым азартом, прикладываясь к кефиру, марая губы молочными усами. Поев, уложили головы друг другу на плечи — и отключились. Только один, будто караульный, не спит, сидит, читает газетку, косится на двух крашеных девушек. А те, наверно, из ПТУ, мордатые, толстоногие, грудастые, — на солдата и не глядят, у них свои разговоры.