Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я путаюсь в самом простом, в изначальном… — Он отхлебнул чаю и перелистал несколько страниц. — Человек в мире или мир в человеке? Делить два эти начала нельзя. Где-то есть общее, общая точка, от которой расходятся два этих луча. Нельзя познать мир, не познав себя как инструмент познания. Грубый материализм — это взгляд изнутри, из собственной шкуры, но есть и отражение, и оно тоже смотрит, и вот это уже не бред. Мы смотрим на природу и меняем ее по собственной прихоти. Но, меняясь, она делает другими условия нашего существования, нас меняет, вот оно — отражение. Человек ведет себя как захватчик, изначально поставив собственные интересы в центр. Наши понятия в социальном плане определены нашими интересами, нашей направленностью, в которой еще много от природного, животного начала. И путь этот порочен. Сожрав весь мир, социальный человек исчезнет, поскольку ничто не может существовать без отражения, без теневого двойника. И очень часто мы видим прежде всего тень, которая как бы бежит впереди объекта.

«Мы видим тень, лишенную лица, — записал он, низко наклонившись над тетрадью, — и, не сознавая опасности, все же предчувствуем ее. Ощущаем ее в той эманации враждебности, которую вдруг начинают излучать знакомые, примелькавшиеся вещи. Наверно, мы стоим на изломе очередного витка исторической спирали. Что же ждет нас? Скорее всего — одна сплошная необходимость и насильственное ее осознание. Но если так, тогда будет и другое — зарождение в недрах этого механизма новой этики, новой религии, в центре которой окончательно встанет человек и его свобода, потому что нет ничего дороже, и нет нам нужды ни в сытости, ни в знании, ни в космосе, если сами мы не свободны».

Он закрыл тетрадь, заложив ручкой неоконченную страницу, потянулся, помял ладонью, затекшую шею, выключил свет и, не раздеваясь, прилег на диван у стены. Закрыл глаза. Почти физически чувствовал он, как движется ночь. Время шло в потаенном потрескивании дряхлеющего кирпича, в шорохе тараканов под обоями. Как тихая и долгая вода, оно точило камень, бетон ступеней и дерево перил, стирая их в пыль, и пыль оседала на книги, на стол и подоконник легчайшей пудрой, уходя к истоку, превращаясь в мертвую немоту безликой материи. Он старел, а сын его рос. Общая пыль человеческого старения прибавляла ему плоти, прикипала к костям. Все менялось в этом извечном кругообороте и ничего в нем не было нового, неоткуда ему было взяться, новому… Он слышал свист электронного ветра, уносящего его атомы, и засыпал, тонул в глубокой и черной воде, чувствуя ее потаенное, мощное течение… Оно вынесло его в какую-то комнату, наполненную людьми и страшно прокуренную. Он очутился за столом и принялся что-то с жаром доказывать, что-то очень важное. Он сам себя слышал будто со стороны и, различая каждое слово в отдельности, никак не мог связать их друг с другом, и все хотел остановить себя, свою горячую и — он чувствовал, — путаную речь, и даже запинался было на полуслове, но тут же с жаром рубил воздух ладонью и говорил, говорил, говорил…

Проснулся он толчком, от неопределенного нудящего ощущения. Казалось, там, во сне, он вдруг вспомнил о чем-то важном, кинулся назад, но по дороге опять забыл. Он лежал в темноте и силился вспомнить, а чувство тревоги не проходило. «Алешка!» — вдруг подумал он и, вскочив, опрокинув в темноте стул, быстро прошел к двери, распахнул ее и испугался какой-то странной, накаленной тишины.

— Алеша! — окликнул он и, подскочив к кровати, включил настольную лампу в изголовье.

Мальчик разметался на простыне, сбросив одеяло, и весь горел. Лицо его было все в красных пятнах. Он схватил сына на руки, побежал в соседнюю комнату, спохватившись, вернулся, осторожно уложил его на кровать и кинулся в ванную за полотенцем и водой. На полдороге ошалело запнулся. — Да что это я? — подумал он, тронув ладонью разом вспотевший, горячий лоб. — Заболел я, что ли? Или это все еще сон? Да какое там сон! Врача надо, срочно надо врача!

Опять кинулся в комнату сына, взялся было искать градусник, но не нашел и сел у кровати, зажав между колен кисти рук и раскачиваясь. Мальчик дышал тяжело и прерывисто, лицо его раскраснелось, припухло, веки отекли.

— Алеша! Алеша!

Он осторожно затряс сына, подул на лоб, взял зачем-то на руки и стал баюкать. Мальчик тихо заплакал во сне. Да что же я! — поразился он, окончательно очнувшись. — Ведь у него температура под сорок! Врача надо немедля!

Он уложил сына, прикрыл одеялом, суетливо подоткнув края, дернулся туда-сюда, намереваясь бежать, но боясь оставить сына.

И тут в дверь позвонили. Он даже замер, не поверив. Позвонили опять. Слава богу! — почему-то подумал он и бросился открывать.

На площадке стояли двое — бородатый парень в черной ковбойской шляпе и мятом пиджаке и молоденькая девчушка.

— Ой, извините, ошиблись…

— Ребята! Ради бога! — Наверно, лицо у него было дикое, потому что они смотрели на него, как на ненормального. — Ради бога — «скорую»! Немедленно!

Он шарил в карманах, стараясь найти для них двушку, но они уже поняли и побежали по лестнице вниз. И он, перегнувшись через перила, закричал:

— Алеша Скоров! Пять лет! Квартира тридцать восемь! Высокая температура! И сыпь!

Китаец сидит на вечеринке у Вадика, соседа. Вадик работает в театре осветителем, живет вдвоем с бабкой, когда надо, спроваживает ее вниз, где прозябает в трехкомнатных апартаментах такая же ветхая старушенция, растерявшая детей и внуков. Старушки пьют чай под выцветшим шелковым абажуром, смотрят телевизор, прислушиваясь к музыке и топоту ног наверху. Они не унижаются до осуждения и сплетен, чувство собственного достоинства для них не пустой звук. Когда-то, еще в пятидесятых, обе они были ответственными работниками.

Старый дом, в котором они живут, считался тогда престижным — комнаты просторные, потолки высокие, есть даже черная лестница, по которой до революции доставлялись на кухню дрова и провизия. В тридцать седьмом по этой лестнице уводили ночами арестованных. Постепенно люди старели, дом ветшал, и сейчас он похож скорее на богадельню. Если погода солнечная, во дворе полным-полно стариков в строгих кителях, украинских вышитых рубахах. Некоторые из них до сих пор носят кавказские усы, а другие наголо бреют головы. Но старушек даже больше, чем стариков: ведь женщины выносливей, живучее. Все они очень аккуратные и чистенькие. Они греются под солнцем на лавочках, читают газеты, иногда устраивают собрания — любят, по старой памяти, позаседать и поспорить. По поводу уборки лестничных площадок, например, или мытья окон в подъездах… Регулярно старики устраивают субботники — граблями чистят скверик во дворе, разбивают клумбы с анютиными глазками, убирают хлам из подъездов. Сражаются с пьяницами и бродягами, которым полюбились черная лестница с ее старыми диванами и запахом кошачьего дерьма. Пишут письма в инстанции, требуя заколотить эту лестницу или ликвидировать ее вообще как класс. Под каждым письмом собирают подписи жильцов. Старики требуют, чтобы те, кто имеет собак, выгуливали их на пустыре или на бульваре, чтобы дети не разбрасывали во дворе игрушки и не вытирали руки о развешенное белье, чтобы после десяти не орала из окон музыка. Музыка если и орет, то только из одного окна, где живет Вадик, игрушки разбрасывать некому, в доме мало детей. Зато собак здесь множество, самых разных — и больших и маленьких. Старики прикармливают даже приблудных кошек, и для всякого бездомного зверья это не дом, а прямо-таки земля обетованная. И когда смотришь, как во дворе среди кормящихся голубей мирно почесываются собаки и загорают на песочке коты и кошки, ничуть друг с другом не враждуя, равно довольные собой и жизнью, то невольно думаешь, что эти упрямые старики все-таки в чем-то добились своего.

…Вечеринка в разгаре. В комнате не продохнуть от табачного дыма, грохочут стереоколонки, мигает свет, танцующие фигуры извиваются в полутьме, отбрасывая на стены причудливые, изломанные тени. Китаец сидит за разгромленным столом, где все смешалось: бутылки шампанского, тарелки с закуской, пепельницы, жестикулирующие руки, окурки. Сидит и катает по скатерти хлебный шарик, а вокруг о чем-то спорят, аж хрипят, — о каких-то статьях в каких-то там журналах, о наставшей вдруг свободе. И все с хохотом, с криком. Бегают молоденькие, длинноногие, как кобылицы, девчонки, у окна читают стихи. Народ все какой-то пестрый и подозрительный. Китайцу это не нравится. Он знает таких парней, сталкивался с ними не раз, когда одно время был знаком с девицей, работавшей на ксероксе. Ему никогда не нравились их вечное злое самоедство, их странные разговоры и вечная трусость, книжки, передаваемые из рук в руки украдкой и с предостережениями. В его понимании это тоже фарцовка, только иного рода — духовная, так сказать, да к тому же не приносящая никакого дохода, а значит — глупая, никчемная.

37
{"b":"820887","o":1}