У подвальчика притормозил милицейский «воронок», очередь заволновалась, выстраиваясь и сдавая назад, милиционеры вылезли из машины, один пошел к черному ходу магазина, а двое других стали натягивать по деревьям веревку с красными тряпочками. «Как на волков», — подумал Мухомор, вздохнул и пошел искать свою очередь.
Китаец смотрит на часы. До встречи еще почти сорок минут, сейчас самое время погулять, поплутать. Вряд ли его и впрямь «ведут», но мало ли что, — может, кто из оперативников в штатском приметил, как он анашу смолил, и теперь идет себе следом, неразличимый в толпе. На таких случайностях и сгорают. А на «гонца», с которым Китаец должен встретиться, милицию выводить нельзя, слишком много народа вокруг него повязано.
Китаец быстро и цепко оглядывается. Да, много вокруг крепких, с короткой стрижкой парней, рядом мединститут, напротив — через площадь, — общежитие педагогического, место бойкое, и черт его знает… Он стоит у бордюра, сквозь очки внимательно поглядывая на текущую мимо толпу. Переждав поток машин, быстро перебегает проезжую часть улицы и идет по площади, перебирая в памяти увиденные мужские лица. Круглолицый, крепкий, шрам на верхней губе, нос вздернутый?.. Или тот — рыжий? Но вряд ли — слишком заметен. Или этот высокий, в синей «ветровке»? Нет, слишком стар для «опера». Голова у Китайца сейчас работает четко и быстро. Он не хочет попадаться, особенно сегодня, с промедолом в кейсе. Раза два он, как говорится, «залетел» на фарцовке, с барахлом, но то ерунда… Он пересекает площадь. Подходит автобус и, подождав, пока все сядут, Китаец прыгает на подножку последним. Стоит, схватившись за поручень, и опять вглядывается в лица. Этот, скуластый? Нет, он с девушкой. Темноволосый, нос длинный, на лице следы от угрей, лицо какое-то брезгливое? Нет, хиловат. Вот тот, коротыш с борцовской шеей?
На остановке у «Дома одежды» он выходит и, оглядев перекресток, — нет ли милицейской фуражки, перебегает улицу на красный свет. Теперь — вниз, к бульвару, между домами. За угол — и постоять, посмотреть… Старик в пиджаке с орденскими планками, пожилая женщина с авоськой, парень в джинсовом комбинезоне, мужчина в светлой рубахе с засученными рукавами… И опять — мимо домов, резко в сторону, мимо мусорных баков, по тропинке, набитой в глинистом скате, к пятиэтажному дому под высокими тополями. Вдоль дома, за угол…
Тут детская площадка, возятся в песочнице ребятишки, старушки сидят на лавочках. Китаец ждет, разминая папиросу и зорко вглядываясь в скат улицы, обрезанный углом дома. Старушка… Две девушки… Какой-то бич… Никого. Перестраховался…
Выждав минут пять, он спускается вниз, к бульвару, и выходит к винно-водочному, где уже выстроилась длинная очередь и наряд милиции отгоняет жаждущих за протянутые между деревьями веревки. У самого входа пустое пространство, отгороженное металлическими барьерами, кругом сплошной гам нервных, возбужденных голосов, человеческое копошение, моментально вспыхивающие скандалы. Кого-то выталкивают из очереди, и бедолага кричит, срывая голос, ломится, но мужики в очереди стоят тесно, как пальцы, прижавшись один к другому, и кричащего опять отталкивают, так сильно, что тот валится. Он вскакивает и кидается на очередь с кулаками. И вот там уже водоворот возбужденных лиц, орущих ртов, мелькает милицейская фуражка, и мужики один за другим начинают вылетать за веревки, а в очереди смех и крики.
Китаец опять смотрит на часы. Еще двадцать минут. Околачиваться на базаре без дела — значит только внимание привлекать, и, выждав мгновение, оглядевшись, Китаец смешивается с толпой людей, толкущихся возле очереди.
В этой самой очереди стоял Мухомор — в длинном ряду людей, извилисто гнущемся под напором сзади, прижавшись к чьей-то спине и собственной спиной чувствуя чужое хриплое дыхание. Он держал впередистоящего за локоть, и его самого держали, потому что в очередь постоянно кто-нибудь ломился, пытался втиснуться, и тогда она выгибалась змеей, не расцепляя своих, сочленений, поднималась ругань, вскипала моментальная свалка, и чужак отлетал, ругаясь.
Мухомор занял очередь еще в одиннадцать утра, теперь, в шесть вечера, стоял в первой сотне. Он любил очереди за то, что уж тут-то он был всем ровня. Всем тут было плевать — есть у тебя жилье или нет, чем ты промышляешь в жизни: сбором пустых бутылок, отловом собак, работой у станка, преподаванием или содержанием притона, всех одно только и волновало — достанется или нет. И ни у кого тут не было ни особых прав, ни привилегий, разве что милиционер кого-то пустит без очереди, так милиционер тут царь и бог. Меж совершенно незнакомыми и разными людьми на короткое время возникали до странного близкие отношения. Мухомор примечал, что некоторые вот так же, как он, приходят сюда почти с удовольствием — поговорить, потолкаться, послушать сплетни. Наверно, многим, после того, как, позакрывали забегаловки, и пойти-то было некуда, вот и тянула их очередь как своеобразный клуб по интересам, а уж интерес тут у всех был, точно, — один.
Наверно, ему не следовало сюда приходить после утренней кражи на вокзале, но он пришел и стоял — какая-то странная маята целый день мучила его, и тут, с людьми, которые были ему понятны, было как-то проще и легче. Он не понимал, что с ним происходит: быть может, просто осень, прозрачная холодноглазая хозяйка, селила в душе эту смутную, беспричинную тревогу. Так бывало с ним не раз. Он жил по инерции, с облегчением встречая конец каждого дня, жил маршрутами ежедневных мелких забот, которых у бездомного и беспаспортного ничуть не меньше, чем у нормального человека. Зимой спасался от холода по теплоцентралям, кочегаркам, летом обитал на дачах левого берега, где можно было отыскать кое-какую одежонку да и подкормиться. И только осеннее беспокойство, возникающее прохладными сентябрьскими вечерами в притихшем воздухе, ненадолго будило, его. Каждую осень он будто просыпался, близкие холода тоской пробирали пропитую, ко всему уже, казалось, равнодушную душу, и на ее слепой безмятежной глади мутными льдинками возникали вдруг неясные блики воспоминаний. И тогда тянуло бродить, заглядывать в окна, и странное выражение всплывало в его глазах. Казалось — человек ищет потерянное, а может просто пытается вспомнить, что же потерял.
Он садился в автобус и ехал, сам не зная куда, бродил по ветреным городским холмам, где обособленно стояли башни домов. Часами рассматривал панорамы дымных заводских окраин, за которыми лежало дикое пространство без жилья и людей, сплошь в голизне полей, облаков, озерной воды. И опять ехал в центр, на людные магистрали, где все куда-то спешили, ехали, и он, подчиняясь общему ритму, завороженный им, тоже спешил, тоже ехал, быть может, бессознательно надеясь, что если он будет вести ту же жизнь, что и все, с ее очередями, автобусными давками, то все наладится само собой.
И, лежа ночью на каком-нибудь чердаке или в подвале, где было заранее запасено тряпье, — у него было несколько таких точек по городу, чтобы не ночевать на одном месте несколько раз подряд, — уже блаженный, пьяный, дремал и все не мог уснуть, все крутился, наворачивая на себя тряпье и газеты, а потом вдруг начинал скулить, как пришибленный пес, и тогда одиночество и тоска становились физически невыносимыми. Чтобы отогнать удушье, он начинал вспоминать, но ленивая, ослабевшая память доказывала только близкое и вспышками выхватывала то колонию, — длинный строй зэков на утреннем пересчете, кашель, лай овчарок, тусклый блеск автоматных стволов и хриплую брань выводных, то вокзалы, то бараки на вербовке. И все это путалось, вязалось одним плотным клубком, в котором не разобрать было начала, — хождение по кадровикам, отчаянье, водка, странные захламленные квартирки с грязью непрекращающейся гулянки, «левые» рейсы, женщины, следственный изолятор, пересылки, смрадный зарешеченный вагон, вышки, овчарки, чифирь, ДОК на богом забытой станции, вокзалы чужих городов, справка об освобождении, год в ЛТП, город как лес, заброшенные дома, одеколон и бормотуха, лак, странные люди, укутанные в тряпье, трясущиеся руки…