Китаец вдруг на мгновение слепнет и глохнет, в ушах звон, опять накатило, повело, дикая боль в суставах. Он стоит, сжав кулаки, боясь упасть, но постепенно звуки и краски возвращаются, он судорожно переводит дыхание и отшвыривает скомканные стаканчик к урне, голубям. Достав платок, вытирает липкие вздрагивающие пальцы. Состояние знобкое, нервное, в голове будто толченым стеклом посыпано, так и тянет что-нибудь сделать беспричинно; мечется и мечется черной птицей страшная, страдающая злость, безадресная, но готовая вдруг выплеснуться на первого встречного. С ним сегодня уже было такое — в сквере на площади вдруг плюнул в рожу бородатому типу, в шляпе и босому. Не понравился он Китайцу. Тот даже выступить побоялся, утерся — и все. Все они такие, когда видят, с кем имеют дело…
Китаец осторожно нагибается, подхватывает чемоданчик и, помахивая им, вклинивается в толпу. Идет не спеша и напролом, никому не уступая дороги. И его обходят, отводя глаза. Китаец чуть морщит губы в ухмылке, поглядывает вверх, на пожелтевшие кроны. Его толкают в плечо, он поворачивает голову и видит старуху с кошелкой. Он кивает, скаля зубы, — извиняется. Но старуха, не обращая внимания, семенит себе дальше, сгорбившись, шаркая тапочками и дрожа дряблыми щеками при каждом, вздохе. В ее мелькнувших глазах — вылинявшая скорбь, может, она просто не понимает, куда попала: возраст заносит человека далеко, — и, беспомощно оглядываясь, семенит себе поперек движения к дверям овощного магазина.
Китайца опять толкают, но тут он реагирует мгновенно — крепко поддает плечом. От него отлетает самоуверенный пожилой человек в очках на коротком, вздернутом носу. У него узкий ротик скандалиста. Отлетев, он вскидывает кучерявую голову и, сжав кулаки, узит глаза за стеклами очков, но, увидя набычившегося Китайца, ограничивается крепким ругательством и быстро проходит мимо. Китаец насмешливо провожает глазами вздорную фигурку. Не хочет драться! А Китайцу было даже понравился его вздернутый нос. Ну что за люди… Им можно в рожу плевать, слова не скажут. И это город, где он родился, вырос, где, быть может, и сдохнет. Где живет его первая женщина. Этот вокзальный притон тихоокеанского востока, прекрасный город бичей и черного, как деготь, Амура, что-то совсем измельчал!
Китайца вдруг охватывает морозный озноб. Хочется где-нибудь сесть, сжаться клубком, обхватить себя руками. Его трясет, мелко дергаются мышцы на руках, на шее. Он катает на скулах желваки, зажимая в себе эту дрожь, перетирая ее стиснутыми зубами, но мышцы на лице продолжают подрагивать. Его красивое, жестокое лицо моментально становится лицом изможденного, смуглого старика, рот кривится в углах. Китаец уже знает, что это значит, и ускоряет шаг. Мимо «Гиганта», где колготится перед сеансом негустая толпа, мимо киоска «Союзпечати», мимо солдатского дымящегося термоса, возле которого выстроилась очередь и толстая женщина в несвежем халате продает пирожки. Он идет мимо, вертя головой, но, куда ни глянь, кругом люди.
Вдруг, приметив спускающиеся вниз, в подвальный этаж, ступеньки, заляпанные известкой, сворачивает, сбегает вниз, на захламленную строительным мусором площадку, и, отвернувшись к стене, начинает лихорадочно шарить по карманам. Трясущимися пальцами достает из нагрудного кармана рубахи стопочку папиросной бумаги и зажимает ее в губах. Открывает спичечный коробок и вытряхивает на ладонь бурый пласт спрессованной под ножкой стола конопляной пыльцы — «баш» и крошит, ломает его, поводя вздрагивающими ноздрями и жмурясь от крутящей боли в суставах. Бумага под пальцами рвется. Китаец, скалясь от бешенства, заставляет себя успокоиться, достает еще листок, сворачивает «козью ножку» и набивает ее бурой крошкой с ладони, трамбуя спичкой. Скручивает конец, торопливо зажигает спичку. И вот первая затяжка — обжигающая, с воздухом, — вдруг наполняет легкие, и Китаец захлебывается ею. Он давится, кривится, немо плачет, не выпуская из себя кашель, потому что там, наверху, все идут и идут люди. Уткнувшись лбом в стену, изо всех сил сдерживает позывы рвоты, но есть на свете бог, а может, — сатана, и он приходит вовремя, только позови… Лица еще красное, еще пресекается дыхание, но тяжесть от головы начинает откатывать, толченое стекло плавится. Там, под твердой черепной коробкой, словно разворачивается клубок ваты, лаская нежными, трепетными прикосновениями. Там вдруг такой простор! Не вата — облака, облака разворачиваются, и вдруг проглядывает синий-синий, неправдоподобно чистый, невыносимый клин высокого неба, которое иногда видишь в иллюминатор самолета, когда облака громоздятся, как церкви, и виден последний земной край. Китаец все еще давится кашлем в этом грязном углу, где шуршит под ногами бумага в известке, миндалины в горле набухли, бронхи пощипывает, но его уже отпускает.
И вот становится слышно, как наверху стучат и стучат бесконечно каблуки, цокотанье рекой льется. Китаец стоит, уткнувшись лбом в стену, ему хорошо и спокойно. Он быстро докуривает «козью ножку». Но облака проходят, он уже не видит их. Жить можно. И всякий раз жалко вот этого облачного края, что показался на миг и канул, оставив его в очередном грязном закутке. Ведь всякий раз — на мгновения — такая чистота, кажется, — вот-вот поймешь что-то очень важное, значительное… Но не успеваешь понять, никогда не успеваешь, и всякий раз кажется, что доза мала, что надо больше, чаще… Сначала конопля, потом ее мало, потом — укол в вену, потом — все, конец, и многие попались на эту удочку, потому что поначалу и впрямь есть они — высокие, чистые облака, когда кажется, что еще миг — и полетишь, как птица, высоко-высоко, над всеми и всем, над самой судьбой…
Китаец сворачивает еще одну самокрутку и курит уже спокойно, выпуская дым через ноздри. Сердце бьется медленнее, дыхание становится ровным, спокойным. Он начинает ощущать мерную работу тела, толчки крови в жилах. Руки тяжело висят и как проволокой обвиты — давление поднялось. Большой палец чуть-чуть припекает. На душе покой, как после работы, усталость даже. Китаец сейчас тих, безопасен. Он стоит в этом грязном углу, слыша нескончаемую толкотню шагающих ног над головой, и смотрит в стену, усмехаясь про себя: мол, загнали в угол в буквальном смысле. А жизнь — она вся как лабиринт, углов в ней много…
Вот сейчас где-то в гиблом, мрачном углу человечества, в смрадном и грязном углу общественного туалета, быть может, стоит его, Китайца, отец, — уткнувшись лбом в исписанные извращенцами доски, мочась сквозь брюки, потому что давно сжег стеклоочистителем почки, — и стонет, как раненый зверь, уже не ища ни сочувствия, ни участия, среди вонючих клочков бумаги, с потным от похмельной лихорадки, страшным лицом, ревет, как обмочившийся ребенок, вдруг ощутивший сквозь пеленки холодное мокро и скверный запах — запах жизни…
И ведь ясно же, что никуда не вырвешься, никуда не уйдешь, но нет — никто не хочет этому верить. Вот и Китаец в своем бетонном углу, пока еще не насовсем, на время, стоит, моргает, и еще есть силы, чтобы из угла этого выйти. Пока — есть. Но зачем человек себя загоняет в эти углы, для чего? Или тут кому как повезет? Один шмыгнет по этому лабиринту, и смотришь — благополучен и благообразен, внучат вокруг куча, сидит себе на лавочке, улыбается искусственными зубами, вполне уже готовый для стандартного надгробия и поминок. Другой же — разок только оступится, сдуру шагнет не туда — и всю жизнь потом мается по углам, от одной стены к другой, пока не ткнется окончательно лбом в одну из них, уже ко всему равнодушный. Из этого-то угла Китаец выйдет, но это как бы предупреждение: вот оно, его будущее, — грязный угол в потеках, запах извести и мочи, могильная сырость, и еще чудится над головой тусклая лампочка…
Что-то такое, далекое мерещится ему, и он морщит лоб, пытаясь понять, но путается в этих необязательных мыслях и протяжно вздыхает, откашливаясь с хриплым львиным клокотанием. Он совсем пришел в норму, умиротворенные нервы вовсе не чувствуются, будто и нет их, будто бы не понапихано их кругом, как иголок в подушечку, нигде не колет. В голове легко и цветисто. Китаец еще раз кашляет, как-то по-детски, и высовывает язык, кося на него краем глаза, — не заболел ли: что-то и язык, как чужой, обложило весь. И еще стоит некоторое время, внимательно в себя вслушиваясь.