Отшагав десять миль, я не устал. Весь день я шлялся вместе с шайкой, стараясь во всем не отстать от остальных, меня нещадно шпыняли и обзывали сосунком, но я держался, нос не вешал. Во мне бурлило изумительное чувство – не описать его, оно известно лишь мужчинам, когда-то его пережившим. Больше я не был малышом, я стал мальчишкой. А мальчишкой быть замечательно, ведь это значит вольно шляться вдали от цепкой власти взрослых, охотиться на крыс, сшибать пичужек, швырять камни, дразнить возчиков, сквернословить во все горло. Особенное ощущение силы, роскошное ощущение, что ты все можешь и ничего не боишься, и связано оно с отважным нарушением правил, с победным агрессивным разрушением. Белая дорожная пыль, влажная от пота одежда, запах фенхеля и дикой мяты, ругательства, кислая вонь мусорной свалки, вкус шипучего лимонада с отрыжкой от него, припечатанный птенец, рывок натянувшей леску рыбы – все это были слагаемые счастья. Благодарю, Боже, что создан я мужчиной, – ни одной женщине подобного не испытать.
Действительно, старый Брувер не поленился донести родителям. Отец, донельзя мрачный, вынес ремень и объявил, что сейчас напрочь «вышибет дух» из Джо. Брат не давался, вопил и лягался, в результате отцу удалось лишь пару раз его стегнуть. Правда, на следующий день брата умело отхлестал директор грамматической школы. Я тоже пробовал сопротивляться, но был еще не столь силен, чтоб помешать матери положить меня поперек колен и выпороть как следует. Так что в тот день мне здорово досталось трижды: от Джо, от Брувера, от матушки. Назавтра шайка порешила, что в полноценные члены я все же не гожусь, пока не пройду «испытание» (термин был позаимствован из книг о краснокожих). Строгие судьи проследили, чтоб червяка я, до того как проглотить, тщательно разжевал. Кроме того, поскольку я, малявка, был единственным, кто в тот раз что-то выудил, они потом все выясняли габариты вселившего зависть («вроде не так уж и большого») карася. В отличие от обычных рыбацких разговоров, где трофей со временем бурно растет, мой карась по ходу их обсуждений съежился до размеров жалкого пескарика.
Но это было все равно. Я же рыбачил! Я видел, как нырнул мой поплавок, я чувствовал на тугой леске тяжесть рыбы, и сколько бы ни врали мои завистники, этого у меня им было не отнять.
4
О следующем периоде, от моих восьми лет до пятнадцати, помнится главным образом рыбалка. Конечно, было много всякого другого, но, оглянувшись назад, кое-что видишь ярко, а иное еле брезжит. Я перестал ходить к мамаше Хаулет, стал ездить в грамматическую школу, обзавелся кожаным ранцем и черной фуражкой с желтыми полосками, получил первый свой велосипед и много позже – первые мои длинные брюки. Первый велосипед у меня был с жестким креплением переднего колеса (модели с «поворотным» колесом стоили тогда очень дорого). На крутом спуске ты вытягивал вперед уставшие ноги и позволял педалям крутиться, визжа, самостоятельно. Да, характерная картинка начала 1900-х: паренек-велосипедист летит с холма, голова откинута, а ноги в воздухе. Уолтонская грамматическая школа заранее страшила меня до дрожи из-за рассказов Джо о старом Баки (директоре по фамилии Бакенбард), и в самом деле оказавшемся злющим человечком с абсолютно волчьим лицом, а также с запасом гибких камышовых тростей, которые хранились в стеклянном ящике у задней стены просторной классной комнаты и которые он порой назидательно доставал, рассекая ими воздух и внушая ужас их жутким свистом. Однако в школе дела у меня пошли на удивление хорошо. До этого мне в голову не приходило, что я умом могу превзойти Джо, братца двумя годами старше, измывавшегося надо мной с тех пор, как я начал ходить. Но Джо был законченным разгильдяем, еженедельно получавшим учительскую порку и до шестнадцати лет просидевшим на скамьях младших учеников. Во втором семестре я удостоился награды по арифметике и еще одному невнятному предмету, который посвящался, в основном, засушиванию цветков и числился «наукой о природе», а когда мне исполнилось четырнадцать, Бакенбард заговорил насчет образования и университета в Рединге. К заботам отца, возлагавшего на нас с братом честолюбивые надежды, добавилась мысль о моем непременном поступлении «в колледж». Витала идея, что мне предстоит стать школьным учителем, а Джо – аукционером на торгах.
Но особого места школа в моей памяти не занимает. Когда мне случилось довольно тесно пообщаться с пареньками из сословий повыше (это в годы войны), меня буквально поразило, как их затюкала муштра закрытых школ. Такая дрессировка или здорово разгладит юные мозги, или заставит всю оставшуюся жизнь с остервенением бунтовать против нее. У нас, детей владельцев ферм и магазинчиков, было не так. Мы шли учиться в грамматическую школу и до шестнадцати лет околачивались там затем лишь, чтобы демонстрировать – мы не из пролетариев, но сама школа оставалась местом тоскливого занудства, от которого хотелось только сбежать. Никакой верности, сентиментальной привязанности к «старым серым стенам» (а стены и впрямь были старые, основал нашу школу кардинал Уолси[129]), никакого «нерушимого школьного братства», никакой своей школьной песни. По выходным много времени для себя, ведь спортивные игры у нас были не принудительно и не с такой строгостью, чтоб отлынивать. Мы гоняли в футбол (верней, изображали что-то вроде), сражались на крикетных матчах, где надлежало появляться туго перепоясанным, но мы тут обходились без формальностей. Меня из тех спортивных состязаний увлекал один крикет, в который всю большую перемену мы на покрытом гравием дворе играли битами из дощечек упаковочных ящиков и самодельными мячами.
Помнится пропитавший уныло просторную классную комнату запах чернил, пыли и обуви. Помнится лежавший на колоде во дворе камень, об который ученики точили перочинные ножики, и пекарня напротив, где покупались плюшки с изюмом, не такие, как теперь, а вдвое больше, назывались они «чудо-сдобы» и стоили полпенни. Вел я себя в школе стандартным манером. Нацарапал на крышке стола свое имя, за что был отлупцован (пойманных на подобном криминале обязательно секли, но этикет требовал свершить это преступное деяние). Ходил с лиловыми от чернил пальцами и обгрызенными ногтями, употреблял ручки с перьями как стрелы, носил в кармане горсть конских каштанов для игры в «расшибалочку», пересказывал непристойные байки, обучился онанизму, дразнил учившего английскому «мямлю Броверса», издевался над Вилли Сайменом, слабоумным сынишкой гробовщика, верившим всему, что ни скажи. Любимой нашей шуточкой было послать его купить что-нибудь несусветное: на полпенни почтовых марок ценой пенс за штуку, резиновый молоток, отвертку для закрутки в обратную сторону, банку полосатой краски и всякое такое – малыш Вилли не понимал подвоха. Однажды мы славно развлеклись: посадив его в бадью, уговаривали изнутри поднять эту бадью за ее ручки. Бедняга Вилли, кончил он в приюте для умалишенных.
Но настоящей жизнью жилось только на каникулах и в выходные. Тогда вот удавалось заняться чем-то действительно интересным. Зимой мы, одолжив у кого-нибудь пару хорьков (дома нам мать не разрешала держать «этих гадких вонючек»), отправлялись на охоту – таскались по фермам, напрашивались ловить крыс. Иногда фермеры нам разрешали, чаще гнали прочь: мол, от крыс неприятностей поменьше, чем от вас. В конце зимы мы помогали истреблять амбарных крыс, пристроившись возле молотилок. Была зима (кажется, 1908-го), когда Темза вышла из берегов, затопив луга, а потом грянули морозы, и мы несколько недель катались на коньках, и Гарри Барнс сломал на льду ключицу. Ранней весной мы уходили в лес сшибать белок – метать в них колотушки, затем наступала пора разорять птичьи гнезда. Среди нас бытовало убеждение, что, поскольку птицы считать не умеют, вполне достаточно оставлять в гнездах по одному яйцу, но часто мы, жестокие звереныши, попросту скидывали гнезда вниз, растаптывая на земле яйца или птенцов. Другая отличная забава, когда жабы мечут икру. Поймаешь жабу, воткнешь в зад ей носик велосипедного насоса и надуваешь, пока она не лопнет. Таковы мальчишки, я уж не знаю почему. Летом мы на велосипедах ездили купаться к Барфордской плотине. В 1906-м утонул Уолли Лавгроу, двоюродный брат Сида; тело застряло на дне в густых водорослях, и когда его достали багром, лицо было черным как деготь.