Он глубоко вдохнул, выдохнул и вошёл.
Комната была такой, как всегда, – просторной, с более высоким потолком, чем в комнатах прислуги. Паркет был серым от покрывавшего его слоя мелкой пыли. Камин заждался огня. У окон стоял рояль, выглядел он царственно, невзирая на пыль, заполнявшую пространство между окнами. Делани сел на крепкую широкую банкетку, откуда были видны кумиры Молли, портреты которых висели в рамках на стене. Мистер Бах, мистер Моцарт, мистер Брамс, мистер Скотт Джоплин, мистер Арнольд Шёнберг. В послевоенные годы он так часто уходил по вызовам, на больничные обходы или к лежачим пациентам, что она играла лишь только для своих маэстро.
Правая стена от пола до потолка была забита его и её книгами. Многие из его книг были на верхних полках, у самого потолка, некоторые ещё со школы, несколько дюжин – времён его довоенной учёбы в университете Джонса Хопкинса. Учебники были набиты тогдашним медицинским невежеством и сегодня превратились в бесполезный мусор, который невозможно продать даже старьевщикам с Четвёртой авеню. Но он не мог их выбросить. Когда-то он любил их и учился по ним. Сегодня они были чем-то вроде состарившихся учителей, время которых прошло. Затем его взгляд упал на нижние полки, полные сокровищ. Дикенс, Стивенсон, Марк Твен. Конрад и Голсуорси, Генри Джеймс и Эдит Уортон. На одной из полок Драйзер стоял в соседстве с Достоевским, и ему когда-то пришло в голову, что они ругаются друг с другом, и каждый преисполнен собственной правоты. Слева, не в силах их унять, стоял добрый доктор Чехов. Если повезёт, эти книги достанутся мальчику в наследство. Но кто научит его их читать?
Там было и его кресло, с толстыми круглыми ручками и обивкой из крысино-зелёной парчи. Место, куда он нырял в конце изнурённого дня. Здесь он читал романы, чтобы узнать больше о людях, которые, по большому счёту, были главным объектом его интереса и оставались таковым по сей день. В книгах по медицине таких историй не было. Это было только в романах. Иногда Молли играла для него. Когда она хотела его подразнить или наказать за неучтивое обхождение, она играла Шёнберга, зная, что Шёнберг выводит его из транса. А когда хотела снова погрузить в сон, играла Брамса. Она знала, что людям, поломанным войной, нужны колыбельные. О, моя Молли!
Он открыл шкаф, заполненный пыльными чемоданами и старыми летними платьями Молли, и снял с верхней полки саквояж. Затем повернул в замке небольшой ключ и отщёлкнул застёжку, после чего положил письмо дочери в папку с другими её письмами издалека. Папка эта лежала поверх папок с письмами Молли. Письмами, которые Молли писала ему во Францию. Ранние письма, полные планов и надежд. Письмо, которое он получил, лёжа в парижском госпитале, где долго приводили в порядок его искалеченную руку. Письмо, в котором она сообщила ему о том, что его родители умерли от эпидемии гриппа. Вместе с тридцатью тысячами ньюйоркцев и миллионами других жителей планеты. Некоторые из старых писем были полны тоски по нему, в них пульсировали любовь и желание. Тех времён, когда ещё не опустилась медленная темнота. Письма, заставлявшие его бурлить от счастья. Письма, бросавшие в слёзы. Лишь после того, как мучительно протянулось время, застопорилось лечение и затянулось его пребывание во французском госпитале, лишь тогда Молли сменила тон на гневно-ледяной. «Ты забыл, что у тебя есть дочь? – писала она. – Ты забыл, что у тебя есть жена? Почему ты вообще отправился на эту дурацкую войну? Ты не должен был идти. Тебя бы никогда не призвали. Ты пошёл добровольцем! Почему?» Снова и снова. Почему? Эти письма лежали здесь же. Он защёлкнул саквояж, запер его и поставил обратно на полку.
Затем он зажёг свечу и погасил масляную лампу, закрыл за собой дверь и спустился по лестнице в спальню. Ему стало холодно в пижаме. Он подбросил угля в камин и посмотрел на мальчика, спящего в углу огромной кровати. С улицы не доносилось никаких звуков, словно тихий квартал зарылся в кучу снежных одеял.
В темноте он скользнул в постель.
О, Молли. Вернись домой, Молли. Ты мне нужна сейчас. Вернись и сыграй для этого малыша. Возвращайся домой, моя Молли.
Глава 3
Женщина пришла почти в семь утра на следующее утро. Когда раздался первый звонок, Делани был в подвале, загружая лопатой уголь в небольшой бойлер-водонагреватель. Фонарик он поставил на ящик из-под молочных бутылок. Услышав звонок, он поначалу подумал, что это снова Бутси. Было что-то настойчивое в этом звонке. Чувство тревоги. И Моники на рабочем месте ещё не было. Он закрыл топку, положил лопату, взял фонарик и поднялся по тёмной лестнице, опасаясь, что звон разбудил малыша. Но Карлито уже и так проснулся и сидел на лестнице внизу; пижама его была в пятнышках – описана. Наверное, он пытался, подумал Делани. Наверное, встал на чашу и попытался. Мальчик обнял ногу Делани, словно стыдясь, а доктор приподнял его и отнёс к двери под навесом. Это займёт всего минуту, прошептал он. Обними меня, а то замёрзнешь.
У калитки стояла женщина, на её вязаной шапочке и плечах лежал снег. Ей было за тридцать, оливкового цвета кожа, длинноватый нос, мощная челюсть и еле заметные усики. Она выглядела грузной в своём тёмно-синем пальто, и обута она была в мужские ботинки. Чёрные глаза блестели. В руках она держала вязаную сумку и ящик из-под сыра.
– Я Роза, – сказала она хриплым голосом. – Меня прислала Анджела.
– Входи, Роза. Входи.
Делани отошёл назад, и она вошла, хрустя ботинками по твёрдому снегу, который нанесло за ночь. Она закрыла за собой калитку. От её пухлых губ шёл пар. Она потопталась на коврике, пока Делани держал дверь в вестибюль открытой, и прошла в коридор. Делани закрыл за ней вторую дверь.
– Это он, да? – сказала она и улыбнулась малышу.
– Его зовут Карлито.
Её улыбка стала ещё шире, обнажив твёрдые белые зубы; она повернулась к Делани.
– Хорошо. А где ванна?
Делани, всё ещё одетый в халат и рабочую рубашку, почистил зубы и сполоснул раковину, пока вода наливалась в небольшую ванну. Над ванной торчала старая душевая трубка. От струящейся воды поднимался пар, и он пальцами протёр окошко в запотевшем зеркале. Дверь ванной комнаты оставалась открытой, и он увидел, как Роза вешает своё пальто на спинку стула. Она выглядела более худой в своём длинном тёмном платье ниже колен над мужскими ботинками. Она вошла в ванную и положила перед унитазом ящик из-под сыра. Раздела мальчика, побросав одежду на пол, и обернула его в большое бежевое полотенце, чтобы не замёрз. Глаза малыша расширились. Что это? Кто это? Сколько же людей в этом мире?
– Ладно, выходите, – сказала она Делани. – Одевайтесь. Я вымою этого мальчика.
Делани вымыл лицо, вытерся и, улыбаясь, закрыл за собой дверь ванной. Натянул брюки, чистую рубашку, носки и башмаки. Из-за двери ему был слышен её низкий ласковый голос: «Какой симпатичный мальчик. Теперь ты красивый и чистый, ты будешь красивым и чистым. А это что такое? Что у нас здесь? Вот теперь и тут красиво и чисто. А волосы? Давай их тоже вымоем. Красивые светлые волосы. Такие нельзя носить грязными».
Спасибо, Роза. Спасибо, Анджела.
Она говорила с лёгким нью-йоркским акцентом, «гарязный» вместо «грязный». Вместо союза «и» – нечто более близкое к «ы». В слове «вещь» слышалась буква «ш». Она определённо не вчера сошла с парохода. А потом зазвонил телефон, впервые за много часов. Он поднял трубку.
– Эй, это я, – сказала Моника. – Я в телефонной компании. Я сказала им, что нам нужен этот проклятый телефон. Я сказала им: эй, он же доктор, люди могут умереть. Затем я застрелила троих парней в приёмной. Это сработало.
Делани засмеялся.
– Что бы я без тебя делал, Моника?
– Вы бы ходили по вызовам, вот что. А пациенты сходили бы с ума, пытаясь к вам прорваться. Я буду минут, может, через двадцать.
– У меня тут для тебя сюрприз.
– Не люблю сюрпризов.
– Этот, возможно, полюбишь.
– Увидимся.