Вечером провожаем с Э[ммой] Нину Ивановну [мать Эммы], уезжающую в Новочеркасск. Ночую на Кузнецовской. <…>
Бродский в Ленинграде, как рассказывают, чувствует себя довольно неплохо: о нем заботится Союз и многие доброхоты, он сам держится умно и сдержанно. Его история — яркий провал обкома и победа интеллигенции. Нового в этом прежде всего то, что даже совершая ошибки и срывы, у нас научились поправлять их без особенного урона. Интересно, чем закончится дело Синявского?
Стал иногда подумывать о том, чтобы написать повесть о годах 28 — 30-х, о том как я кончил школу и как все было вокруг. Этот период почти совсем не описан, а он интересен, но очень сложен. Вопрос только в том, как сочетать «поэзию и правду», т. е. о степени документальности, к которой меня очень тянет. У меня сохранились дневники этого периода. Они хоть и беглы, но в них что-то есть.
Прочитал наконец и знаменитое письмо Эрнста Генри Илье Эренбургу. Оно датировано 30 мая 1965 г. Оно в общем вежливо и убедительно и главное неопровержимо. Думаю, что и сам И. Г. с ним в душе согласен, несмотря на свое привычное ироническое высокомерие.
26 нояб. <…> [письмо от Н. Мандельштам] Н. Я. не понравилась книжка Каждана[173], статью Солженицына она называет «идиотской»[174].
Днем вчера я был по приглашению М. Поповского на его докладе в ВИР-е (Всес. Инст. Растениеводства) о гибели Н. И. Вавилова. ВИР помещается в барском особняке на углу Исаак[иевской] площади и улицы Герцена. В маленьком зале, где не раз выступал сам Вавилов и где его помнят не только стены, но и люди, работающие еще с тех времен, собрались растениеводы и биологи всех поколений, чтобы услышать эту трагическую повесть. Я сел на эстраде сзади Поповского и видел все лица в зале. Как по-разному все слушают, сколько разнообразных выражений — тревога, беспокойство, любопытство, волнение, слезы, азарт познавания правды, недоброжелательство, благодарность… В первом ряду директор с лицом бюрократа, как его играют в сатирических комедиях. Он слушал почти брезгливо, видимо не ожидал, что писатель расскажет про т а к о е. Уходит в середине доклада. Странное ощущение, что из стариков остались только те, кто извертелись, исподличались, предали всех, кого можно, ухитрившись не очень запачкать себя. Сейчас они играют напускное возмущение. Молодежь — лучше: хорошие лица.
Поповский говорил почти три часа. Он прочитал с разрешения Руденко[175] подлинное следственное дело Вавилова. Много цитировал документов, которые, как казалось тем, кто их оформлял, будут вечно секретны: противоречивые протоколы, где отрицанье перемежается со скороговорочными и нелепыми признаниями. Потрясающий протокол очной ставки, где Вавилов и его ближайший сотрудник и друг, тоже арестованный, врут друг на друга. Потом какое-то заявление Вавилова Берии, что он ни в чем не виноват. Мне о В-ве рассказывал А. И. Казарин, сидевший с ним в одной камере в саратовской тюрьме в 42-м году. Там же сидел Луппол и Левидов[176]. Там же сидел и Стеклов[177].
Все это — и потрясающие факты доклада, и вся атмосфера этого собрания в ВИР-е, и лица — огромное впечатление. Шел пешком до метро и думал о том, как открываются тайны истории[178].
28 нояб. <…> Взял у Лидии Корнеевны ее рукопись: более 600 выписок из разных книг (главным образом, из Герцена и Толстого), которую она назвала «Мои чужие мысли»[179]. Это умно и интересно.
30 нояб. 1965 <…> Познакомился сегодня с Иосифом Бродским, приехавшим сюда повидать Д. Я. [Дара] и Лидию Корн[еев]ну. Но Д. Я. уехал в город и мы угостили Бр[одского] его обедом. Он хорошо сложен, скорее рыжеват, чем рыж, голос высокий, слегка картавит, речь неразборчива, неважная дикция. Говорили о Н. Я. (у которой он был на днях в Москве), о Цветаевой (при этом Бр[одский] оживился и сказал, что это самый большой русский поэт, не исключая из числа тех, кто ниже, — и Пушкина). Оказалось, что он пробыл ссылку где-то под Коноше[й], т. е. совсем рядом с Ерцевым[180]. Лидия Корнеевна, седая, слепнущая, больная, при нем была оживлена и почти кокетничала. Он получил несколько заказов на переводы каких-то польских и чешских поэтов, живет в семье — все в одной комнате, еще не улажены взаимоотношения с милицией, но жить можно и работать тоже. Странная судьба. Теперь ему во что бы то ни стало нужно быть гениальным, прочего ему не простят. Рассказал, что получил письмо от Иваска, того самого, корреспондента Цветаевой.
3 дек. 1965. <…> Вчера пол-ночи читал стихи Бродского. Он, конечно, очень талантлив, в нем есть своя музыка, но я не ощутил т е м ы, или она на такой глубине, что сразу не чувствуется.
Л. К. говорит, что это потому, что я взял разные и случайные вещи (хотя и много). Он похож на Мандельштама иногда, но импрессионистичней, тот четче, острее. И, хотя он мне и сказал, что Цветаева самый большой поэт и больше Пушкина, совпадений с Цветаевой почти нет, или мало.
Трудно угадать его судьбу. Он неуравновешен и даже был освобожден от военной службы поэтому. Раним. Странен. Положим, «не странен кто ж?». Будто бы не тщеславен и не славолюбив, чему, все-таки, не верится. <…>
Послал письма Н. Я., Ц. И. и другим.
13 дек. 1965. <…> Бродский читал новые стихи: «Два часа в резервуаре», «На смерть Элиота», «Другу-поэтессе», «Распутица», «В деревне бог живет не по углам» и др. — написанные в этом году. Большею частью это интересно и талантливо. Читает он по-своему, сначала тихо, потом все громче, где-то посередине снова стихает и опять набирает громкость, как сир[е]на, и кончает всегда очень громко. Вообще читает слишком громко для размеров маленькой комнаты. Он был небрит, торчала рыжая щетина. Лоб у него маленький, плечи широкие и вообще «кость» широкая. Читает, смотря куда-то в себя. Спросил мое мнение. Еще были кроме Л. К., Д. Я. и некий Яша Гордин с женой, его приятель.
Письма от Беньяш и Н. Я.
15 дек. <…> Н. Я. пишет в письме, что ничего общего у Бр[одског]го с Мандельштамом нет: «все разное, они в разных плоскостях»[181].
17 дек. <…> Недавно у меня был не то, чтобы спор (нет, пожалуй, все-таки спор) с Лидией Корнеевной об Ахматовой. Она поклоняется ей беспредельно и считает ее выше и Мандельштама и Цветаевой. Ну уж — нет!
22 дек. <…> На почте письма от Ц. И. Кин, из АПН[182], от Н. Я. Мандельштам и открытка от Б. Н.
30 дек. 1965. <…> В последнем письме Н. Я. пишет: «Мне трудно по разным причинам…». И еще: «Мне хвалили Вашего Бориса». (Это значит — мои воспоминания о Б. Л.) Интересно, кто хвалил? В Москве ведь рукопись малоизвестна. Лева передает приветы от Шаламова и К. Г. [Паустовского] К. Г. говорил ему, что я «идеальный собеседник». Видимо, в понимании К. Г. я «идеальный» потому, что умею долго молча его слушать. <…>
Это был год странной камерной славы и успеха моей рукописи о Б. Л. и многих знакомств, образовавшихся вокруг этого, год самоосознания себя именно эссеистом…[183]
Описание хобота как составной части слона
О «непечатных» темах в дневнике Александра Гладкова
По тем данным, которые предстают перед читателем и исследователем дневников Александра Константиновича Гладкова (далее буду использовать сокращение АКГ), он должен был бы называться — ходоком. Но не в том смысле, что любил пешие прогулки — как раз наоборот, о чем будет сказано ниже, а именно в том, что гулял налево, будучи ходоком по «женской части». Более того, имел обыкновение фиксировать эти «выходы» в своем дневнике. Стоит ли заострять на этом внимание? Думаю, все-таки стоит, чтобы не создавать однобокого (или даже, если угодно, — однохоботного) представления о человеке: вспомним здесь известный образ из древнеиндийской притчи о шести слепых, задавшихся целью определить суть слона, а в результате оставивших шесть совершенно разных его описаний[1].