Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Меня давно заботит «скудобедность» нынешнего литературного языка и то, что почти каждое яркое слово местной закваски предается анафеме в статьях даже и очень почтенных критиков. А между тем, по моему разумению, приток областных слов во многом может избавить наш язык от болезненного малокровия, усвоенной книжности, когда готовые слова и речевые обороты точно берутся на прокат.

Своими мыслями я делюсь с Фединым — он отвечает не спеша, веско:

— Писатель, конечно, должен пополнять свой словарь областными выражениями, но все дело тут в том, чтобы отбор слов для общенациональной русской литературы был одновременно и необходим и удачен. Слово, которое имеет хождение в ограниченном крае страны, способно приобрести всеобщность. Но в каком случае? А в том, если понятие, обозначенное этим словом, не располагает в языке более метким и определительным, если оно широко доступно для понимания и не противно слуху.

* * *

Не всегда выдерживаешь фединский взгляд…

Вот голубизна его глаз сгущается до синевы, сходится в некую прицельную точку — и вдруг как бы вырывается из-под бровей острой вспышкой внимания к человеку, в стремлении уяснить его суть. Почти физически, как если бы это была заноза, ощущаешь проникновение фединского взгляда в глубь твоего существа, а с ним — медленное и цепкое погружение чужой пытливой мысли в твои. И такая же физическая ощутимость взгляда возникает, когда он, извлекший из души собеседника что-то питательное для раздумий о нем, медленно втягивается назад, под брови, как бы задымливается ими, чтобы не рассредоточиться и не утратить цельность вынесенного впечатления о человеке.

* * *

Прямые гладкие волосы его, часто свисающие, отливают серебристой нежностью милых наших русских берез.

Да, он истинно русский писатель, взвеянный степным волжским простором на ту высоту национального искусства, которая, пожалуй, недосягаема для многих, даже крупных писателей современности. А критики и литературоведы как-то невнятно говорят о сыновьем сродстве Константина Федина с отчей землей; читаешь их книги, статьи — и порой недоумеваешь: неужто вот так сразу, без отталкивания от родного порога, он сделал первые шаги в литературу, к вершинам мировой славы?..

Своеобразие именно русского таланта Федина хорошо чувствовал А. Фадеев. В «юбилейном» письме Константину Александровичу он писал проницательно:

С того момента, как я прочел «Города и годы», первую из твоих книг, какую мне довелось прочесть, и с первых дней нашего личного знакомства я почувствовал в тебе ту предельную писательскую честность, которая является одной из главных черт именно русской литературы. Глубоко национальные истоки «Братьев» только укрепили во мне это чувство.

* * *

Поглаживая краешек дубового стола, говорю совестливо:

— Вот повидал вас, Константин Александрович, поговорил — пора и честь знать.

Он — уторопленно:

— Ничего, ничего, мы сейчас поужинаем, вы о себе расскажете… Да вон, кстати, и ужин дочка принесла! Идемте-ка в гостиную.

— Нет, — бормочу я раскаянно, упрямо, — отвлек вас от работы, помешал…

А Константин Александрович тут же весело и подхватил:

— Русский писатель любит, чтоб ему мешали. Это еще Чехов сказал, авторитетный, надобно заметить, литератор. Да-с.

* * *

Так же незаметно, как свет кабинета переливается в яркую гостиную, оказываешься в большой комнате.

Слева — выбеленный камин с тщательно прорисованным кирпичом, резко, энергично вылепленный бюст К. А. Федина, приземистый стул, на который пирамидой уложены роскошные издания столь могучих книг, что им ни на одной полке не уместиться; справа — длинный, во всю стену, стеклянный книжный шкаф, тут же, за стеклом, выставлены фотографии (среди них редкий портрет молодого Горького), пестрые коробочки, шкатулки, автограф Блока под спасительным целлофаном — кстати, любимого поэта Федина, и вообще тут много других, явно подарочных вещей; а прямо, перед широким клетчатым окном, в которое, кажется, увидишь самые далекие российские дали, не будь оно сейчас разузорено кудреватым проказником морозом, — кипень вечнозеленых, самых причудливых растений: от маленькой кокетливой пальмы до колюче-угрюмого кактуса…

В общем, от гостиной веет некоей музейностью, даже холодком неприкасаемости. Но это ощущение длится до тех пор, пока хозяин, мягко перетаптываясь, рядом в своих матерчатых тапочках, не просит гостя садиться за маленький, на два человека, круглый стол, снежно белеющий твердой, накрахмаленной скатертью, призывно мерцающий льдистыми гранями прозрачнейшего графина, и к тому же очень затейливого, ибо внутри его, среди подрагивающих искорок жгучей влаги, упрятан стеклянный петух с огненным гребнем…

Я уже сел на стул, но Константин Александрович, сияющий какой-то милой домашней уютностью, все еще хлопочет рядышком, разрезает надвое яичницу, придвигает маринованные грибочки, паюсную икру, и все это проделывает с неподдельным изяществом и с душевностью самого хлебосольного хозяина, каким всегда отличались волжане, вскормленные доброй Волгой-матушкой.

Наконец и он уселся; мы помолчали, точно бы приглашая к нам на минутку, ради торжественности, подсесть тишину. И вдруг мягкий фединский голос произнес:

— За успех вашей работы.

* * *

О чем мы говорили за столом?

Федин расспрашивал меня о житье-бытье в Ленинграде, о родителях, о блокадной поре, и глаза его широко распахнулись, словно и они слушали; но когда я поведал об одном мрачном эпизоде голодных военных лет, он сцепил щеточки бровей, помрачнел, выговорил с участьем:

— Ну, о блокаде вам тяжело вспоминать, — и перевел речь на другое: — А у вас редкостное по нынешним временам отчество!

Я рассказал, как родители моего отца, уроженца глухой смоленской деревеньки, повезли новорожденного крестить в Монастырщину, богатое и славное село, но дорогой запамятовали, какое мудреное имечко собирались ему дать, переругались, перессорились на виду у церкви и всего честного народа, да тут поп — будь он неладен! — проявил инициативу: посоветовал наречь младенца Фомой.

— А вы бывали на родине отца?

— Нет… вообще не бывал на Смоленщине.

— Жаль, жаль… Прекрасный край! Я там провел немало отрадных дней — ходил-бродил по лесам, по полям вместе со своим другом Соколовым-Микитовым. Там меня сама Россия поила ключевой водой, а народ — чистыми родниками своей поэзии… Да вот, погодите, поужинаем, я вам книжечку Расторгуева покажу — о смоленских говорах. Весьма питательная книга! И — вдохновляющая! Взглянете на нее — и, может быть, потянет вас на отцовскую родину.

* * *

Выпили за здоровье Константина Александровича.

Я шутливо сказал, что грешно болеть здесь, в холмистом сосновом Подмосковье, где воздух бодрящ и крепок, где можно поставить рекорд писательского долголетия.

Федин улыбнулся, потом посерьезнел и спросил озабоченно: каково мое здоровье?

— Пока не жалуюсь, — отвечал я. — Но вот какая метаморфоза происходит! Обостряется зрительная память, слабеет логическая.

Желая как бы утишить мое огорчение, Федин солидарно заметил, что и у него такое случается.

«Ах, милый Константин Александрович! — подумалось мне. — Да ведь вам же скоро восемьдесят».

Высокий интеллект, изящную простоту, умение слушать собеседника (а это тоже талант!) — все это ощущаешь в К. А. Федине при первой же встрече, и все это в каждом человеке, будь он даже стеснительный и замкнутый, вызывает желание высказать заветные думы.

— Не кажется ли вам, Константин Александрович, — говорю я, — что за последнее время в книгах многих литераторов усилился «критический запал»?

Я давно заметил в нем строгую дисциплину ума, как бы заранее исключающую поспешность временных суждений. И сейчас, свесив брови, давя на них набегающими морщинами, погасив голубизну глаз, все больше и больше самоуглубляясь, Федин словно бы отливал свою мысль в четкую форму. Наконец он медленно произнес низким и, казалось, тоже самоуглубленным голосом:

6
{"b":"820303","o":1}