Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Значит вы, Василий Андрианович, считаете, что на совещаниях совесть не воспитывается. Ну а стыд? Это ведь тоже нравственное начало.

— Верю, нравственное! Но только тогда, когда это нравственное начало, этот стыд порожден моей совестью. Только такой мой стыд — великая нравственная сила. Ведь «людской стыд — смех, а свой стыд — смерть!» — поучали наши отцы, деды и прадеды, а нам ту науку отецкую-прадедовскую не забывать. Не привитый, не втолкованный, а свой внутренний стыд, лишь свой стыд — смерть. И этот стыд заставлял древнерусского человека заменять любую, самую сильную клятву восклицанием: «Да будет мне стыдно!» Но если стыд порожден не внутренней совестью, а возбуждается накачиваньем-проработкой, тогда пристыженник укоры-покоры выслушивает, а про себя бессовестно твердит: «Стыд — не дым, глаза не выест».

— Тогда ответьте, Василий Андрианович: что заставило вас, специалиста, вроде бы далекого от сельского хозяйства, променять спокойную научную и преподавательскую работу на суматошную председательскую жизнь?

— На суматошную?.. Нет, не на суматошную, а на роковую: колхозная председательская деятельность — не суматоха, а битва с роком. Перед колхозным председателем часто бывают три пути, и все они бедственны. Председатель — как сказочный богатырь на росстани: направо поедешь — от пьянства погибнешь, налево — в тюрьму угодишь, а прямо — надорвешься и погибнешь от разрыва сердца или кровоизлияния в мозгу. В сказке ложные витязи гибнут, а настоящие богатыри побеждают рок и, как, например, Илья Муромец, одолевают погибель на любой из дорог. Так и колхозный председатель: он должен быть рокоборцем и победить погибель на любой из дорог.

— Тем более основателен мой вопрос, Василий Андрианович: что заставило вас вступить на такой, как вы утверждаете, роковой путь?

— Знаете, этот путь показался мне самым привлекательным в жизни! Захотелось испытать себя и узнать: способен ли ты блаженствовать роковым блаженством?

— А разве есть такое?

— Конечно! Оно, роковое блаженство, открыто русским поэтом Тютчевым:

Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые:
Его призвали всеблагие
Как собеседника на пир.
Он их высоких зрелищ зритель,
Он в их совет допущен был,
И заживо, как небожитель,
Из чаши их бессмертье пил!

— Здорово! Значит, вы пришли в колхоз блаженствовать и пить из чаши небожителей бессмертие?

— Верно, Юрий Фомич. Только не из чаши небожителей я пью бессмертие, а из колхозной чаши.

— Ну и как, сладка она, Василий Андрианович?

— Да не сладка — горька колхозная чаша! Иной раз это колхозное роковое блаженство такую тоску нагонит, что места не находишь, и душа застонет:

В серой стыни
               Загрустили
               Верески
               От осенней
               Облыселой
               От тоски.
Ветродуина сечет-сечет дождем!
Где ты, ветер, где ты, враг, зарожден?
               Ах, надсадный
                      Листопадный
                              Перепляс
               До листочка
                      Кусточки
                              Отряс!
               Ах, грусть
               Облетелина
                      Всю Русь
               Заметелила!
Позасыпала слезливой мелкотой,
Ослепила дни унылой слепотой,
               Пораскинула печаль
                      По плечам,
               Распустила
               Сухоту
               По животу!
Неужели до печалины
Мы навеки припечалены?
Ах ты бей, друг, мороку с носка!
Провались ты сквозь землю, тоска!

— Чувствую сладость вашей колхозной чаши… Вот из такой-то чаши вы и пьете бессмертие или вечность.

— Ну не вечность, а хоть лет так на тысячу бессмертие заработать бы делами своими!

— Оставить след на земле?

— Нет, не след. Не хочу следить, чтоб потом хозяйки бранились: ишь, наследил-де, и не прочистишь! Хочу себе светлое бессмертие заработать трудом своим. Ведь

             В тихий час
       В блеске ясного дня
С неба звездочка упала на меня.
       Ты откудова взялась
             В эту ясь?
       Через солнце,
       Как в оконце,
       Прорвалась?
Ну что ж, я и рад,
       Как горят,
Как горят во мне огни
       В эти дни.
Загорелися от звездочки они.
Вы горите триста лет, мои огни!

— Василий Андрианович, вы противоречите себе: только что замахивались на тысячу лет бессмертья, а теперь вдруг запели про триста.

— Юрий Фомич, я человек скромный: мне и трехсот хватит за глаза. А насчет тысячи… То был замах по запальчивости!

— Итак, вы блаженствуете роковым блаженством и пьете бессмертие из колхозной чаши. А как же ваши прежние увлечения химией, физикой? Забыты?

— С какой стати мне их забывать? Науки помогают мне жить по русскому народному завету — его завещали нам отцы и деды пословицей: «Сей добро, посыпай добром, жни добро, оделяй добром!» Химия, к слову, помогает мне возрождать истощенную землю и там, где росли три тощих колоса, выращивать пять тучных. Физика питает мои расчеты и мои идеи по борьбе с засухой, излишним увлажнением и помогает обосновать выкладки по улучшению земного климата.

— Василий Андрианович, у вас так много обязанностей, увлечений, забот… Когда вы успеваете отдыхать?

— Юрий Фомич, моя жизнь — сплошенно один отдых: от колхоза я отдыхаю на стихах, от стихов отдыхаю на физико-химических расчетах, от физики и химии я отдыхаю на разработке науки о русском народном стихе. Видите, сколько отдыху!

— И неужели никогда, Василий Андрианович, не тоскуете вы по городу, по городскому духу?

— В город мне пути не заборонены: еду когда хочу, если дела того требуют, хоть в Москву, хоть в Ленинград, хоть в Кострому. А уют?.. Мне простор нужен, а не уют! Это улитки ползут в уют, а я не улитка.

— …Но мы немножко уклонились в сторону. Среди ваших многочисленных «отдыхов» вы упомянули про русский народный стих. Если это не секрет, то не могли бы вы посвятить меня и в эту область ваших увлечений… Я чувствую, что вопрос мой дилетантский и поверхностный, однако… Я бы хотел…

— Охотно, Юрий Фомич, иду вам навстречу. Подошли вы потихоньку, заговорили помаленьку, приступили к делу неторопко, даже робко, а к откровенности моей тропиночку проложили надежно… Я — весь ваш! Но сразу оговорюсь: изложить мою науку о народном стихе в беседе невозможно, а рассказать, как я попал в это дело, могу. В Витебском педагогическом институте…

— Там вы заведовали кафедрой?

— Да, кафедрой химии… Там же я и подружился с Федором Лукичем Лесиком, селекционером. Удалось ему вывести необыкновенную пшеницу. И высеял он ее для размножения. И нагрянула война. И пал Витебск, а фашисты-кромешники вытоптали у Лесика посевы, а сам Лесик был на фронте, как и я. На тихом Дону, в бурные дни боев за Воронеж летом сорок второго, вспоминал я про друга своего Лесика, про пшеницу его, про посевы. «Посевы, конечно, погибли», — думал я. И вдруг зазвенела песня в душе: «А не погибли!» Песня-желание, песня-мечта о богатырском колосе. И напела она мне: да, в плену у врага этот колос, но растет он, и укореняется, и силу набирает, силу-погибель врагу! И увидели они, и звериным нюхом учуяли захватчики, что в этом колосочке таится, и укореняется, и силой наполняется пагуба-смерть для них. И замыслили злодеяне искоренить-истребить русский богатырский колос. И принялись! С корнем рвут его, а вырвать не могут. Саблями, кинжалами режут-секут-рубят его, а ничего им не удается. Огнем жгут ненавистники, взрывами подрывают, а ни огонь не пожигает, ни взрывы не подрывают богатырский колос.

47
{"b":"820303","o":1}