11 апреля
Отменный денек — ясный и теплый. Солнце проложило по морю к стылому еще ялтинскому берегу широкую ослепляющую дорогу.
Прогуливаемся с Холоповым по набережной. Скрипуче, прожорливо кричат чайки над самой головой. В воздухе — сверкающая пыльца разбитых волн.
— А море-то будто огуречной свежестью попахивает, — делаю я замечание.
— Надо бы не забыть огурцов купить, — откликается он буднично, прозаично.
Парниковыми огурцами, чудовищно огромными, выгнутыми как сабли, торгуют буквально на каждом шагу. Но их размеры угнетают Холопова. Он немножко гурман и старательно разыскивает самые нежнейшие, молоденькие огурцы, которые и впрямь благоухают морской свежестью.
Вскоре сумка Георгия Константиновича полным-полна — я вызываюсь нести ее, увесистую, однако мое предложение отклонено.
Кто из писателей не знает подъем к Дому творчества! Вроде бы он и пологий, но через какую-нибудь сотню метров ноги уже точно свинцом наливаются, шаг становится вязким, укороченным, дышится учащенно.
То же самое происходит с Холоповым. Дыхание у него вырывается уже толчками, ноги точно вязнут в плавком, нагретом асфальте.
— Давайте передохнем, — предлагаю я. — И вообще не мешало бы такси взять.
Холопов отвечает не сразу — лишь после того, как отдышался:
— Оно, конечно, можно бы и на такси. Да, как говорят, дурной пример заразителен.
— Что-то я вас не понимаю, Георгий Константинович…
— Тогда слушайте… В прежние свои приезды в Ялту я часто пользовался такси при подъеме. Однажды еду и вижу Мариэтту Шагинян. Лет ей в ту пору было восемьдесят, если не больше, а она спорым, упрямым шажком поднимается по шоссе, будто колобком катится, только вверх, вверх… Конечно, остановил машину, предлагаю: «Садитесь, Мариэтта Сергеевна, подвезем!» Она же сердито отмахивается: «Сама, сама!.. Без вас обойдусь!..»
13 апреля
Вчера взял в библиотеке книгу Г. Холопова «Иванов день», уже прочитал повесть «Долгий путь возвращения» — о бывшем бандеровце Фесюке.
С каким психологическим тактом писатель раскрывает заблудшую душонку его, но с какой праведной беспощадностью он выворачивает наизнанку кровавые души украинских националистов!
Делюсь впечатлениями о прочитанном, говорю Холопову, что его повесть вообще направлена против националистического угара — увы, живучего.
— Но, — прибавляю, — концовка повести могла быть более впечатляющей, динамичной: бандеровец не примиряется, что Фесюк избирает новый путь жизни, и убивает его.
Холопов замечает спокойно, взвешенно:
— В прежнем варианте повести концовка была более жестокая. Фесюк живет один, всеми отвергнутый, под тяжестью постоянного самонаказания. Но такая концовка вызывала во мне смутное чувство неудовлетворенности. Я решил показать повесть знакомому секретарю одного из райкомов Прикарпатья. После прочтения он сказал: «Таких Фесюков много. Их надо вовлекать в жизнь. Да так оно и есть в действительности: Фесюки через труд вовлекались и вовлекаются в нашу жизнь». Вот почему я считаю нынешнюю концовку повести и жизненно, и политически верной: она дает возможность задуматься скрытым Фесюкам.
25 апреля
Каждый день, прожитый с Холоповым в Ялте, невольно обогащает мой дневник интересными высказываниями писателя.
— Вот мы тут с вами рассуждаем о причинах долголетия горных жителей Азербайджана… А главная — в том, что они мало заседают.
— Взял почитать статьи Руссо о литературе и искусстве. Какая перекличка с современностью! Не потому ли великие по-прежнему остаются великими?
— Симонов работал по строго расписанным часам. Рецензию на мой роман «Грозный год» о Кирове продиктовал машинистке в Союзе писателей в девять часов утра. Хотел встретиться со мной, назначил время, да меня часы подвели. Являюсь, а машинистка говорит: «Он же вас ждал в девять утра». Хоть плачь!
— Просматриваю книгу Александра Фадеева «За тридцать лет». Не согласен с его оценкой творчества Леонида Андреева. Фадеев судил с позиций социалистического реализма, а ведь тогда был критический.
16 апреля
Прочитал еще одну «гуцульскую» повесть Г. Холопова — «Иванов день»[11].
В центре ее — судьба пригожей вдовы Ганны Стефарук, к которой немало женихов сватается, и все они назойливы и самонадеянны, все кичатся нажитым добром, а предпочитает красавица Ганна скромного резьбара Федора с тремя осиротелыми детьми: ведь им так нужна материнская ласка.
— Какое разностороннее знание Прикарпатья и какое тонкое проникновение в характер гуцула! — говорю я Георгию Константиновичу. — И ни малейшего щегольства своими знаниями, какое свойственно писателям, побывавшим в творческой командировке! Вы органично, естественно слились с жизнью иного народа. Но все же скажите: откуда такие подробности бытия гуцулов?
Холопов улыбается:
— Представьте, подобный же вопрос задал мне и Микола Бажан.
— А что вы ответили ему?
— Я ответил, что целых пятнадцать лет посвятил Гуцульщине. Каждое лето жил там, начиная с шестьдесят третьего года, всю исходил ее. Изучил украинский язык. В оригинале прочел сочинения Михайло Коцюбинского, Леси Украинки, Ольги Кобылянской, Василия Стефаника, Марко Черемшины, Гната Хоткевича, причем некоторых — на галицийском диалекте, очень трудном.
19 апреля
Не заладилась нынешняя крымская весна: то дождь, то туман, то солнце, скуповатое на ласку. И все же зазеленела мелко, еще пугливо березка в парке, растопорщил, как пальцы, свои удлиненные почки дуб, погнал листву зубчатую…
Сегодня тоже туманно, да ко всему еще холодно. С моря долетают тревожные всхлипы словно бы заблудшего парохода… Я сижу в комнате Холопова и тяну вместе с ним сухое венгерское вино золотистого настоя.
Да, день вроде бы привычный — тусклый, без всякого намека на солнце, а на письменном столе две бутылки, огурцы, копченая колбаса, а сам хозяин — в празднично-белой рубашке с отложным воротником, в отглаженных брюках. И думаю-гадаю: уж не произошло ли какое-нибудь знаменательное событие в жизни Георгия Константиновича?
— Вчера из редакции получил телеграмму, — неожиданно сообщает Холопов, — а сегодня — сверку пятого номера «Звезды».
«Нет, — размышляю я, — ради этого едва ли стоило бы раскупоривать бутылки. Сие пиршество, видимо, по более значительному поводу».
А Холопов продолжает упорно и целеустремленно тянуть одну и ту же разговорную нить:
— Сколько вы, Юрий, напечатали в «Звезде» рассказов и повестей примерно за четверть века?
— Да немало, немало, Георгий Константинович, — отвечаю я, вконец заинтригованный. — Но почему именно за четверть века?
Холопов задумался, не отвечает, хотя уголки его тонких губ лукаво подрагивают, и опять тянет свою загадочную нить:
— Конечно, и «Звезду» можно в чем-то упрекать, но нам зачтется, что вот уж чуть ли не двадцать лет при редакции существует литобъединение молодых прозаиков. Успешно у нас работает и группа молодых критиков. Этим я особенно доволен. Ведь старички — те неохотно откликаются на новинки, все давно ушли в литературоведение, стали докторами наук. А сейчас вокруг журнала уже объединилось шестнадцать молодых критиков. Теперь все номера можно составлять из их критических материалов.
Я замечаю с улыбкой:
— Вас, Георгий Константинович, кажется, потянуло на подведение итогов своей редакторской деятельности?
— Ну, итогов не итогов, а за двадцать пять лет работы в журнале кое-что сделано.
— А-а, так вот, значит, какая славная дата в вашей жизни! — не могу не воскликнуть, не порадоваться я — и не призадуматься: четверть века «Звезда» сияла, не тускнея, и в этом, конечно, в первую очередь сказалась идейно-эстетическая взыскательность главного редактора, его глубокая партийность, а кроме того, был заметен и убедителен его индивидуальный редакторский почерк — бесстрашно и любовно печатать безвестных молодых писателей, предпочитая подчас их жгуче-современные повести, рассказы, романы «холодноватой» прозе маститых, ибо, как там ни суди, ни ряди, а будущее-то литературы — в них, молодых!